От всех этих переживаний она не была готова, войдя в купе, увидеть — ее место занято, и не то чтобы совсем занято, меж тел оставалась щель, куда все же при желании можно было протиснуться. Она остановилась в проходе, лихорадочно соображая, как поступить: попробовать попытаться проникнуть в эту щель или же забираться наверх, на свое «лежачее» место, но тогда прости-прощай вся созданная ею же самой ситуация. И тут, неожиданно для себя (наверное, ее спугнуло его движение, его попытка встать — возможно, уступить ей место — к чему тоже не была готова), не успев ничего решить, взвесить, начала медленно стаскивать сапоги. Но сейчас же вспомнила самое ужасное. Уже потом, много позже, проигрывая в памяти случившееся, она попыталась с юмором взглянуть на этот факт, но и потом у нее не получилось, и много позже в этом месте воспоминаний ее прошибал холодный пот, как тогда, когда она поняла, первый раз ощутила на себе, что действительно такое существует в жизни — состояние, о котором говорят: «прошиб холодный пот». Дело в том — такая проза! — что пятка у нее на носке протерлась, старенькие были носки, еще вязанные бабушкой, но заслуженные — она всегда надевала их в сапоги, для тепла. Она обнаружила дыру на пятке еще у подруги и сразу же попросила иголку и нитку, желательно красную. Но потом они о чем-то заговорили, и она забыла про носок, а когда заспешила на поезд, стало не до того. И вот сейчас эта нелепая пятка, возможно, решала ее судьбу. Лишне говорить, как в самом начале важны такие мелочи, которые в зените могут вызвать даже умиление, а на склоне любви так же убийственны, как в самом начале. Она топталась на полу в носках, не решаясь лезть наверх, чего-то выжидая. Со стороны казалось: она стесняется и молча просит отвернуться, что все, в том числе и он (он даже демонстративнее, чем было нужно. Обиделся, что она уходит?), и исполнили, исключая морячка. Но что морячок, морячок ей был не страшен!
И вот она уже наверху. Сразу же стало ясно, что отсюда, со второй полки, с этого современного варианта шекспировского балкона, еще удобнее следить за Эстонцем. Но ему-то не стало удобнее, ему приходилось поднимать голову, чтобы посмотреть на Марину. Зато теперь она могла убедиться окончательно, что не обманулась, что все это (что — все? Взглядовый роман? Любовь? Что — все-то?) происходит не только в ее воображении.
Она устроилась поудобнее, положив под голову сумку, и уже неотрывно, используя преимущества «высокого положения», смотрела на него. Но тут началась пытка носком. Марина пыталась накрыть себя по грудь своей меховой курткой, потому что непонятно как трансформировавшееся целомудрие диктовало ей это, говорило, что, лежа, как бы приготовившись ко сну, хоть и одетая (да еще как одетая — в брюках, свитере), она должна от него укрыться, ну а рваный носок тоже надо было спрятать. Но поскольку куртка была курткой, а не пальто, сделать то и другое ей удавалось лишь с переменным успехом.
Самое удивительное — то ли измучила борьба с курткой, то ли потому, что не спала перед этим всю ночь, проговорили с подругой до утра — она заснула. Удивительное потому, что она вообще никогда не спала в дороге, не могла заснуть, не получалось, самое большее, на что была способна, — подремать немного. А тут, когда спать было просто нельзя, — случилось.
Долго ли коротко ли длилось ее забытье, она не знала, но ей приснился сон. Действия и сколько-нибудь четкого сюжета в нем не было. Какой-то человек, неясный по образу, все повторял ей: «С тобой случился ассерокс. Запомни — ассерокс!» И она даже там, во сне, знала, что это имеет самое прямое отношение к Эстонцу, даже во сне помнила его, хотя он-то как раз и не снился.
Проснулась с ощущением утраты. Видимо, так сильны были соединяющие токи, что отсутствие их она тут же восприняла как утрату, даже во сне. И это послужило толчком к пробуждению, возвращению к яви.
Внизу, на «первом этаже», шло чаепитие. Пассажиры пили чай среди ночи, размешивая сахар в стаканах, звякая ложечками, шелестя оберткой от печенья. Но ее обескуражило отсутствие старых героев этой пьесы: не было не по-эстонски разговорчивой эстонской семьи, не было морячка, и даже старика не было, а уж он-то — она знала точно — ехал до конечного пункта. Но самое страшное — не было Е г о.
Она, еще надеясь, еще не веря, но уже предчувствуя предопределенность, неизбежность потери и потому не торопясь сразу узнать окончательный приговор, чуть-чуть скосила глаза на тусклое, истертое временем и миллионами взглядов зеркало, осмотрела все видимое, отраженное зеркалом пространство купе, ту его половину, что была под ее полкой.
То были чужие лица (хороших или плохих людей, столько, сколько могло уместиться на этом мизерном пространстве), которые она сейчас ненавидела, ненавидела каждый миллиметр каждого чужого лица: миллиметр чужой щеки, чужого носа, миллиметр глаза, миллиметр подбородка. Было время, всего час или больше назад, когда она любила всех вокруг.