Впереди шла женщина в вельветовом темно-сиреневом пальто с капюшоном, в серебристо-белых высоких сапогах. Над нею плыл сиреневый зонт, который она держала небрежно, чуть наискось, точно защищаясь им от солнца… Женщина эта не была похожа на прочих прохожих. Такие женщины не бывают простыми прохожими, о чем свидетельствовали взгляды встречных мужчин. Она двигалась вперед легким прогулочным шагом, вращая над собой зонтик, ей не досаждал снег, сквозь который, втянув головы в плечи, пробирались остальные прохожие. Полы ее широкого пальто развевались, ветер был ей в радость, и серебристая сумочка на тонком ремешке, переброшенная через плечо, летела за нею… Она вдыхала в себя праздничный воздух нечаянной зимы, подставляла ладонь в белой лайковой перчатке под летящий наискось снег, который вдруг изменил свою прежнюю форму и вес, сделался из влажного сухим, редким, легким. Ее движения и зонт, играющий со снегом, были пронизаны светом, и Викентий Петрович, как мастер светотени, не мог не заметить это молодое, задорное существо. Что́ ей был снег, что́ все грядущие зимы, предназначенные старикам в пыжиковых шапках, что́ все стихии мира, что́ силы притяжения земли, всасывающей в себя прошлогоднюю листву!.. Темнело. В воздухе роились, перешептывались сумерки. Маленький моторчик в ее груди восторженно раскручивал невесомое лето с рокотом волны и шуршанием гальки, его неиссякающие силы преодолевали всеобщую инерцию угасания и возвращали листья на деревья.
Плащ Викентия Петровича развевался, как капюшон удода в период брачных игр. С зонтом наперевес он несся по следу чужой молодости, вдыхая аромат ее духов. Хоть он и знал — это было скорбное знание! — чего стоят ее шелковые тайны и туманы, как легко и небрежно развеивает их трезвое время, но сиреневый полет этой бабочки сквозь холодную осень в который раз затмил его ум, и он, подражая мельканию ее крыльев, наставив на женщину острие зонта, весь облепленный снегом, ослепленный им, слепой, слепой, забыв обо всем, несся за нею… Я почувствовала легкий укол ревности.
Вот женщина приостановилась у киоска «Союзпечать». Возможно, красочный портрет Смоктуновского на обложке иллюстрированного журнала «Советский экран» привлек ее внимание. Возможно, Смоктуновский был похож на человека, написавшего ей письмо до востребования. Вот Викентий Петрович встал за ее спиной; меж их зонтами оставался зазор величиной с ладонь. В руке его оказался большой кленовый лист, который он протянул отразившейся в стекле женщине. Она обернулась, засмеялась, взяла лист, весело глянула на Викентия Петровича. Черное медленно перешло в сиреневое, зонты слились в одну крышу, под которой началась галантная беседа, очевидно, доставлявшая удовольствие не только Викентию Петровичу. Я увидела, как она стянула с руки лайковую перчатку и протянула ее ладонью кверху. На безымянном пальце сверкнуло тяжелое кольцо. Викентий Петрович склонился над ее рукой… Облаком в лазури растаяло черное в сиреневом, и эту счастливую пару со всех сторон обступила ночь, ночь.
Спустя несколько дней я ехала в автобусе в подмосковный поселок Белые Столбы. Именно там располагается главное хранилище художественных кинолент. Несколько дней назад я позвонила туда и заказала ранний фильм Викентия Петровича, носящий название «Кровавое воскресенье». Мне назначили время просмотра. Во-обще-то эту ленту я уже видела. Всякий человек, имеющий отношение к кино, обязан изучать ее как учебное пособие, как систему сделанных когда-то открытий… Съемки панорамные, съемки движущимся аппаратом, внефокусовые съемки, перебивки, монтировки, пропуски, композиционное устройство кадра, массовка, послушная режиссеру, как трава ветру, отчетливый рисунок отдельного эпизода, неожиданно крупные планы, наплывы, затемнения… И все это имеет отношение к художеству, а не к памяти. Память хранится в Красногорске. У нее тот же температурный режим, что и у воображения, но она не делает приписок к действительности, ни художественных, ни идеологических. Она честна, как вода, отражающая облака. Правда, нашу хронику конвоирует закадровый текст или назойливая музыка, чтобы она шла в ногу с воображением. Но это совпадение ложно. Воображение протекает в раз и навсегда утвержденных красках, ритме и пафосе государственного романтизма. Оно тоже национализировано, прибрано к рукам. Память же как была, так и осталась стихией, и вместо того чтобы запечатлевать значительное, объявляет значительным то, что запечатлевает, особенно если отключить звук… И все мы, не только так называемые специалисты по светозвукоизображению, обречены на разрыв между воображением и памятью, между Белыми Столбами и Красногорском, словно между душой и телом…