Александра, конечно, давно пригляделась к своему телу, но только теперь поняла, что оно, здоровое, и есть самая слабая часть ее существа. И в долгие часы без сна она опасалась теперь коснуться своих грудей, своих бедер, низа живота — всего того, что кричало о желании, что отзывалось на прикосновение мучительно-сладким томлением, что ожидало других, мужских жадных рук. Даже во сне тело ярилось и мучило. Все чаще являлось одно и то же: суетные, жаркие сцены с Матвеем, которые всегда кончались досадным обрывом: кто-то обязательно спугивал, мешал завершению их желанного сближения.

Она просыпалась в поту, скидывала пылающее тело с кровати, случалось, обливала лицо обжигающе холодной водой из кадки, выходила в сени босиком на ледяной пол и все ради одного: остудить себя, сбить напряженный ток горячей крови.

И как же завидовала теперь Александра Карпушевой. Аксинья, по рассказам, выдержала, истинно поднялась над собой, убила свою плоть, и вот теперь легко и радостно живется ей, верящей в Бога.

… Тихо сидела у окна Александра, невидящими глазами смотрела в темную наволочь ночи и все удивлялась тому, как далеко уводили ее сейчас гнетущие мысли.

Едва ли не впервые после своего падения особенно остро поняла она, что война — это не только смерть, разрушение там, где идут бои. И не только изнурительная работа для Победы, которую ждут и с тем обманным чувством, будто она, Победа, каждому вернет все то, что забрала и что заберет еще… Война — поняла Александра, и здесь, в далеком далеке от фронта, делает все тоже привычное ей дело: ломает и калечит судьбы людей, а то и навовсе губит того человека, который не выстоял в страшной борьбе и с самим собой.

«Грех-то тебя, гляди, как ловко одолел, и падать, падать ты начала, баба… — вдруг с испугом поняла свое состояние Александра, и смятение и страх опять захватили ее. — Держись! А сорвешься еще раз, то и подумать страшно, куда поведет тебя та кривая дорожка…»

Глава пятая1.

Столовка в поселке большая, строилась когда-то с заглядом вперед. В обеденном зале с зажелтевшей побелкой потолка и стен квадратные столики стояли в три ряда, так что садилось за них сразу человек пятьдесят, как не больше.

В трех углах зала на щербатом полу чахли хваченные морозом фикусы в крашеных кадках, в простенках между заледенелыми окнами и над окошком раздачи темнели грязные летние пейзажи — их написал однажды за один присест некий заезжий художник.

Что скрашивало убожество обстановки столовой и бедноту обедов, так это официантки: валоватые, хорошо откормленные на дармовых харчах. В одинаковых серых платьях — начальник ОРСа любил форму, в белых фартучках и наколках, они будили воображение о каком-то ином, сказочном теперь, мире чистоты, красивых одежд и легкой сытой жизни. Нездешними, случайно попавшими сюда казались эти молодые румяные женщины среди почерневших от мороза лиц, среди грязной, залатанной, а то и рваной одежды, разбитых, вконец растоптанных пимов — обедали рабочие зимой во всем верхнем.

Талоны на обед буфетчица готовила загодя, зная всех заводских в лицо, в списки не глядела, и потому сбор денег не отнимал у нее много времени. А вот за столами-то приходилось иногда ждать подолгу. И сидели, и дразнили голодные работяги свой аппетит жирным кухонным чадом.

Спирина с завистью смотрела на разносчиц и не удержалась, объявила о своем давнем желании:

— Вот бы мне сюда… Не знаю бы что отдала! Я — быстрая, сломя голову носилась бы с подносом.

— Нет уж, поупирайся-ка ты на Победу, товарка! — грубо оборвала Веркины мечтания Александра. — Неуж изменишь бригаде. Смотри, уйдешь ты в столовку — я и чашку из твоих рук не приму.

Спирина опустила голову, тихо призналась:

— Да, свыклись мы на заводе. А здесь, слышно, угодничай поварихе, гляди в глаза буфетчице преданно, выстилайся перед заведующей. Да и воровать людское обыкнешь. Ишь зады-то налили, коровы! Мало тово, что сами кормятся тут — домой сумками тащат. Верно, Шурья, такое здесь место: стыд последний терять.

— Вот и подумай!

Официантка наконец принесла глиняные чашки со щами. Спирина оживилась, сбросила с головы мужскую шапку.

— Слава те… баланда приспела! Поданы щи — кишки полощи.

Постные щи робко курились сивым парком, сквозь мутную жижу проглядывали листки зеленой мороженой капусты. Картошки в варево клали мало, а сдабривалось оно, как и второе блюдо, пятью граммами постного масла. Мелкие жиринки желтым ободком предательски осаживались по краям чашки, на черенке ложки и поднимали досаду. С той же ложки слизнешь масло, а из чашки-то как?

Заводские торопились с обедом, каждому хотелось еще и посидеть до гудка в жаркой курилке, а потому со щами управлялись скоро: уркали жижу через край. На второе чаще подавалась тушеная, тоже мороженая капуста или брюквенная каша. На раздаче в бурой сладковато пахнущей размазне обязательно делалась вмятина и тут уж светлый глазок постного масла радовал своей доступной целостью.

Верка отлила из бутылки в суповую чашку Александры молока и вздохнула: опять Лучинина с едой тянет.

— Севодня, однако, Серьгин черед?

Перейти на страницу:

Похожие книги