Он совершеннейшим образом не мог теперь понять, как ему дальше существовать и двигаться, ведь то, с помощью чего должны передвигаться двуногие прямоходячие, решительно не обнаруживалось в том, что было наличествующим у него нынче. А все имеющееся разительно отличалось от всего доселе ему знакомого, и не напоминало ему даже отдаленно о чем-то человеческом. Пространство ему теперь было чуждо и необязательно, был возможен только отсчет времени, и он с тоской поглядел на часы.
То есть, об обыкновенном походе в контору на службу придеться забыть, а уж объяснение, сложившееся сразу в его голове было до безобразия нелепо: мол, превратился с утра не весть во что, вследствии чего ходить разучился совершенно. О! А они в ответ: "Звуковая кашица, говорите, уважаемейший? Ну так и чудесно, ведь для приема посетителей вам ничего больше и не надо! Если так разобраться, то вы и до того были, так сказать, не многим отличны, да, да, кашица! Звуковая, причем!".
– Позвольте, не кашица, а сгусток, это как-то благороднее! – парировал он мысленно.
Патрикей Афанасьевич заволновался, нужно было во что бы то ни стало идти в контору, ведь было уже полдевятого! Но тут мысли о том, кто или что же он теперь, превратились в более страшный вопрос – а был ли он вообще раньше кем-то иным, и если да, то кем или, даже хуже – чем? – а потом, вообще, было ли какое-то раньше?..
Ну рассудить видимо нужно так – если у меня есть работа, значимость и уважение в обществе, значит был, был, и точка! Не могли же они ценить всю мою жизнь во мне какой-то там звук?! Кстати, а может я помер ненароком? Так, что я ел на ужин, не отравился ли чем? Ну уж нет, рассуждать-то я могу, голова ясная, ммм…. простите, головы никакой нет, ну разумение-то осталось, значит не помер, да и всякой заоблачной мишуры вроде нет вокруг, о которой пишут в страшных религиозных брошюрках, значит, живой – как есть!
В крайнем сметении и отчаянии, близком к панике, он попытался сдвинуться с места или как-то измениться хотя бы, чтобы все-таки отправиться выполнять свой служебный долг. Ничего не получалось – "кашица, да и только – натуральная!" – подумал он с горечью. К тому же звук, который он издавал, вернее, которым он собственно являлся, был настолько неблагозвучен и невыносим – он более походил на бурчание где-то внутри живота – что он пришел в совершенное бешенство. Надо хотя бы научиться менять высоту тона или, если получится, сбуркиваться и сбулькиваться в членораздельные слова, например:
– Добрый день, чего желалось бы, сидите-сидите, заявления не принимаю более, обед, что вы, что вы, Петр Филимонович, для вас все что угодно, заверьте-с росписью-с и печатью-с. Великолепно-с! Метаморфозы-с.
Полегчало вроде, ну так уже можно как-то жить, вот только б научиться перемещаться по улицам. Но тут вдруг снова страшная мысль поразила его больное нечто: ведь если он звук, то стоит только ему выйти или вылететь на улицу, где как известно, звуков множество – как то, что теперь является им, может стать и вовсе не им, а скажем, машинным выхлопом или руганью дворника, или еще того хуже, свистком городового. Последнее его напугало более всего. Ну представить только, придешь в контору, и на тебе, вместо отрепетированных фраз, свист! Позорище какое! Но чем все это было по сравнению с тем, что он мог просто раствориться, затихнуть и, соответственно, исчезнуть с лица земли, а лучше сказать, из ее ушей.
– Но с другой стороны, может и лучше в таком бедственном состоянии затихнуть навсегда и исчезнуть?…
– Ах, прослезился, если б смог! Ну хотя бы побурчу еще!
Стоп, а если меня кто-нибудь услышит, это ведь могут и в холуи забрать или в циркачи, не приведи господи, да еще и переврут небось! Нет уж, я не только останусь тут, но и урчать буду тихо и исключительно, так сказать, для собственного душевного равновесия. И прощай, карьера.
(19.04.2005)
В эту душную июльскую ночь ей особенно долго не удавалось уснуть, ее беспокоил шар. Он скользил по безнадежно-бесконечной невидимой поверхности, быстро вращаясь, хотя вращения видно не было – он отблескивал совершенно одинаково со всех сторон, ведь у него и не было сторон, кроме одной – вращение лишь ощущалось ею изнутри.
Она попыталась мысленно управлять им, остановить его, или теперь уже вернее будет сказать, остановиться хоть на мгновение, ведь она уже была неразрывно с ним связана, в это мгновение она бы успела освободиться от навязчивой призрачной яви и уйти в не менее призрачный мир подобия смерти – долгожданного сна. Но она все скользила и скользила, а он все кружился, кидая ее то и дело на растерзание ее главного ночного страха – падения вверх. Шару-то все равно, где верх, где низ.