…На прощанье попал еще в одно старинное место, еще в одну усадьбу. Опять широкий двор, стертые камни старинного крыльца, в доме сложные вековые запахи… Из полутьмы большой гостиной, в окна которой глядел одичавший сад, прошел в еще более просторный, но светлый зал, весь позлащенный солнцем, сияющий зеркальным паркетом. Опять портреты… Неужели не приукрашали старинные художники этих женщин? Особенно поразил меня один молодой женский портрет, глядящий со стены сквозь золотистую солнечную сетку, падавшую на него из сада. Несравненная прелесть форм, облитых тонким шелком, неземная красота радостно-восторженных очей, их чистейшей небесной бирюзы! В библиотеке – портрет старинного владельца усадьбы. Что-то вольтеровское, как это часто бывало в те годы: белый густой парик, нежное румяно-желтое лицо с впалыми щеками, едкие, проницательные глаза и тонкая линия рта. Сколько уже лет молча смотрит он на эту молчаливую комнату? А комната такая, что, кажется, остался бы в ней навеки: низкие книжные шкапы с инкрустацией, золотые узоры на кожаных и сафьяновых корешках за их стеклами, посредине, под дубовым полированным столом, горит на солнце красный бархатный коврик; кругом, по лаковому полу, блеск и игра лучей, а за широкими полукруглыми окнами – безбрежные серебристые леса… В “Расходной книге” этого имения прочел, между прочим: “Отпущено псарю Тимофею 60 аршин алого атласу на кафтан…” – и мысленно увидел охоту, несущуюся по этим серебристым лесам за каким-нибудь лосем, который мчится от собак по кустам и полянам, вывалив на сторону закушенный язык… Потом смотрел другие книги: откуда и в них, в самый расцвет такого благосостояния, таких тонких и сильных вкусов к жизни, эти вечные стремления “к Богу и вечности”, эти горестно-возвышенные упреки земле и человеку?
Из книги “Cерп и молот”
Тело Ленина целую неделю стояло в бывшем Дворянском собрании. Всю неделю шел и шел к нему народ. Толпами стояли у входа, на улице, ждали очереди с утра до вечера, при морозе в 30 градусов. Автомобили увозили потерявших сознание, обмороженных… Сколько мерзло, стояло тут и тех, кого эта смерть повергла в потрясающую радость, в некий мистический восторг, в лютую жажду увидеть гроб человека, ставшего страшным почти апокалиптически? А там, где он лежал, все было задрапировано красным и черным, люстры и канделябры покрыты черным газом, свет был мягкий, прозрачный, – все было точно заткано серо-золотистой паутиной. Невидимый оркестр (из Большого театра) чуть слышно играл все время похоронный марш. В тишине, среди шороха подошв и шепота, то и дело слышался судорожный крик рыдающих женщин, из которых опять-таки было великое множество видевших в умершем подлинного Антихриста…
Сын крестьянина, из Волоколамского уезда. Мальчиком был отдан в обучение к “богомазу”, затем и сам стал “богомазом”. В молодости, “ознакомясь с революционной и материалистической литературой”, сделался “убежденным атеистом”. Продолжал, однако, заниматься иконописью – вплоть до самого октябрьского переворота. Тут вступил в московскую коммунистическую организацию, зачислен был на “первые московские пехотные курсы”, “вел работу по реорганизации кадетских корпусов”, после чего был назначен комиссаром тамбовских командных курсов, сражался в рядах курсантов “против мамонтовских и антоновских банд, заслужив среди товарищей глубокое уважение как стойкий и честный коммунист”, и, наконец, демобилизованный в <19>23 году, получил назначение на должность директора волоколамской фабрики… “Как же случилось то, что совершил он в апреле нынешнего года и что привело его на скамью подсудимых в московский губсуд?”
Перед судом – человек небольшого роста, коренастый, крепкий, опрятно одетый, с чисто выбритыми щеками и красиво седеющей острой бородкой, с большой блестящей плешью на черепе и с удивительным спокойствием на лице, – “истинное воплощение житейского благополучия, сознания недаром прожитой жизни, умной и холодной рассудительности, стойкой воли и непоколебимого резонерства”, по справедливой характеристике газет.
– Подсудимый, расскажите все дело по порядку.