– Mais, très certainement, je puis affirmer que, de toutes les joies qui me sont échues dans ma vie littéraire, ce petit miracle technique, ce coup de téléphone de Stockholm à Grasse, m’a donné la satisfaction la plus justifiée. Le prix littéraire institué par votre grand compatriote Alfred Nobel reste la plus haute récompense qui puisse couronner l’œuvre d’un écrivain. Ambitieux comme presque tous les hommes et comme tous les auteurs, j’étais extrêmement fier de recevoir cette couronne de la part du plus compétent et du plus impartial des jurys – et aussi, soyez en sûrs, Messieurs de l’Académie, extrêmement reconnaissant. Mais j’aurais fait preuve d’un triste égoisme si, ce jour-là, le 9 novembre, je n’avais pensé qu’à moi-même. Brisé d’émotion par les félicitations et les télégrammes qui commençaient à pleuvoir, j’ai songé, dans la solitude et le silence de la nuit, à la signification profonde qui s’attachait à la décision de l’Académie suédoise. Pour la première fois, depuis la fondation du prix Nobel, vous l’avez attribué à un exilé. Qui suis-je en vérité? Un exilé qui jouit de l’hospitalité de la France envers laquelle, également, j’ai coutracté une dette de reconnaissance éternelle. Messieurs de l’Académie, permettez qu’en faisant abstraction de ma personne et de mon œuvre, je déclare ici qu’en lui-même votre geste est d’une très haute beauté. Il faut qu’il existe, en effet dans le monde des foyers d’indépendance absolue. Sans doute, autour de cette table, il est des représentants de toutes les opinions, de toutes les croyances philosophiques et religieuses. Mais il est une vérité qui nous unit tous: la liberté de la pensée et la conscience; c’est à cette liberté que nous devons la civilisation. Et pour nous surtout, les écrivains, il y a là un dogme, un axiome. Votre décision, Messieurs de l’Académie, prouve une fois de plus que l’amour de la liberté, pour la Suède, est un véritable culte national.
Enfin quelques mots pour terminer ce petit descours. Je n’ai pas attendu ce jour pour éprouver toute l’admiration que je porte à votre Famille Royale, à votre peuple, à votre littérature. L’amour des arts et des lettres est une tradition pour la Maison Royale de Suède, comme pour votre noble nation toute entière. Fondée par un guerrier illustre, la dynastie suédoise est l’une des plus glorieuses du monde. Sa Majesté le Roi, le Roi chevalier d’un peuple chevaleresque, daignera permettre à un étranger, à un écrivain libre, honoré par l’Académie suédoise, de Lui soumettre l’expression de ses sentiments les plus respectueux et les plus émus[23].
Босоножка
Недавно я шел по Ницце с одним из моих ниццких знакомых, и он вдруг сказал мне:
– Вот как раз тут остановили автомобиль, в колесо которого попал конец шарфа Айседоры Дункан, удавившего ее.
И я вспомнил образ этой женщины, автобиографию ее… Страшная тема для романиста!
Родилась в Сан-Франциско. Больная душевно и телесно мать, брошенная мужем, два мальчика и две девочки – Елизавета и Айседора, – все росшие без всякого призора, жившие на гроши, которые мать добывала уроками музыки. “Но я не завидовала богатым детям”, говорит Айседора, рассказывая об этом. Напротив, она будто бы “жалела” их: “столько было в их жизни узкого и глупого!” И дальше: “Любимым занятием моим было бродить по берегу моря”, ибо “ритмическое движение волн” будто бы внушило ей “первое понятие о танце”. Вообще, страдала она “только в школе”: там однажды на Рождестве раздавали детям игрушки, говоря, что это подарок “рождественского деда”, и этого было достаточно, чтобы “гениальная” девочка поняла, какими “пошлостями и предрассудками” полон школьный быт. А дома она слушала мамашу: “Все религиозные учения – ложь, брак – дикарское рабство женщины…” Бедность дома была такая, что часто совершенно нечего было есть, лавки не давали больше в долг. “Но уже и тогда”, откровенничает Айседора, “я была так храбра, что добывала порой котлеты в мясной лавке бесплатно и возвращалась с добычей домой, танцуя от радости”.
Подростком она попала к известному в городе балетмейстеру. Но из этого ничего не вышло, – ученица и учитель расстались на третьем уроке: “Он стал учить меня пуантам, а я спрашивала: зачем это нужно?”
Когда семья переселилась в столицу, она решила поступить в театр. Там ей предложили небольшую роль в пантомиме. Она взяла ее, но опять возмутилась: “Мне сказали, что я должна приложить руку к сердцу, что должно было означать «люблю», и мне это показалось верхом смехотворности… Я мечтала о раскрепощении души и тела, а меня заставляли выступать в длинном платье, закрывавшем все тело…” В “Сне в летнюю ночь” она танцевала фею, настолько “опьянев от счастья”, что “зал разразился аплодисментами”, а режиссер, когда она, “вся разгоряченная”, выскочила за кулисы, резким криком: “Тут тебе не шантан!”