– Браво, правильно! А все-таки айда, братцы, увековечивать собачью свадьбу! Снимаемся мы, правда, частенько, да надо же что-нибудь потомству оставить после себя. А то пел, пел человек, а помер и крышка ему.

– Да, – подхватил Горький, – писал, писал – и околел.

– Как, например, я, – сумрачно сказал Андреев. – Околею в первую голову.

Он это постоянно говорил, все жаловался на сердце, на ужасные головные боли. И пророчество его, увы, оправдалось.

Все считали Шаляпина очень левым, даже революционером, ревели от восторга, когда он пел “Марсельезу” в конце “Двух гренадеров” или “Блоху”, в которой тоже усматривали нечто революционное, сатанинское, издевательское над королями:

Жил был король когда-то,При нем блоха жила…

И вот, что же вдруг случилось? Сатана стал на колени перед королем – по всей России прокатился умопомрачительный слух: Шаляпин стал на колени перед царем! Толкам об этом, возмущению Шаляпиным не было конца-краю; Амфитеатров был так возмущен, что возвратил Шаляпину его фотографическую карточку с дружеской надписью. И сколько раз потом оправдывался бедный Шаляпин в этом своем прегрешении! А какое же было прегрешение?

– Как же мне было не стать на колени? – говорил он. – Был бенефис императорского оперного хора, вот хор и решил обратиться на высочайшее имя с просьбой о прибавке жалованья, которое было просто нищенским, воспользоваться присутствием царя на спектакле и стать перед ним на колени. И обратился, и стал. И что же мне, тоже певшему среди хора, было делать? Я никак не ожидал этого коленопреклонения, как вдруг вижу: весь хор точно косой скосило на сцене, – весь он оказался на коленях, протягивая руки к царской ложе! Что же мне было делать? Одному торчать над всем хором телеграфным столбом? Ведь это же был бы форменный скандал!

В России я видел его в последний раз в начале апреля 1917 года, в дни, когда уже приехал в Петербург Ленин, встреченный оркестром музыки на Финляндском вокзале, когда он тотчас же внедрился в особняк Кшесинской. Я в эти дни тоже был в Петербурге и вместе с Шаляпиным получил приглашение от Горького присутствовать на торжественном сборище в Михайловском театре, где Горький должен был держать речь по поводу учреждения им какой-то “Академии свободных наук”. Не понимаю почему, мы с Шаляпиным явились на это во всех смыслах нелепое сборище. Горький держал свою речь весьма долго и высокопарно и затем объявил:

– Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их приветствовать!

Зал стал бешено аплодировать, стучать ногами и вызывать нас. Мы скрылись за кулисы, как вдруг кто-то прибежал вслед за нами, говоря, что зал требует, чтобы Шаляпин пел. Выходило так, что Шаляпину опять надо было “становиться на колени”. Но он очень решительно сказал прибежавшему:

– Я не трубочист и не пожарный, чтобы лезть на крышу по первому требованию. Так и объявите в зале.

Прибежавший скрылся, а Шаляпин сказал мне, разводя руками:

– Вот, брат, какое дело: и петь нельзя, и не петь нельзя, – ведь в свое время вспомнят, на фонаре повесят, черти. А все-таки петь я не стану.

И так и не стал, несмотря на рев из зала.

А в прошлом году, в июне, я слушал его в последний раз в Париже. Он давал концерт, пел то один, то с хором Афонского. Думаю, что уже и тогда он был тяжело болен. Волновался он, по крайней мере, необыкновенно. Он всегда волновался, при всех своих выступлениях, – это дело обычное: я видел, как вся тряслась и крестилась перед выходом на сцену Ермолова, видел за кулисами после сыгранной роли Ленского и даже самого Росси, – войдя в свою уборную, они падали просто замертво, были бледны как смерть. То же самое бывало, думаю, и с Шаляпиным, только прежде публика этого никогда не видала. Но на этом, последнем, концерте она видела, и Шаляпина спасал только его великий талант жестов, интонаций. Из-за кулис он прислал мне записку, чтобы я зашел к нему. Я пошел. Он стоял как в тумане, держа папиросу в дрожащей руке, тотчас спросил меня:

– Ну, что, как я пел?

– Конечно, превосходно, дорогой мой, – ответил я.

И пошутил:

– Так хорошо, что я все время подпевал тебе и очень возмущал этим публику.

– Спасибо, пожалуйста, подпой, – ответил он со смутной улыбкой. – Мне, брат, нездоровится, уезжаю в Австрию, в горы. А ты?

Я опять пошутил:

– Да мне что ж уезжать, я почти всю зиму провел в горах: то Монмартр, то Монпарнас.

Он рассеянно и ласково улыбнулся.

<p>Записная книжка</p><p><23 января 1926 г.></p>

Мой отец говаривал с презрительной усмешкой:

– А черт с ними со всеми! Я не червонец, чтобы нравиться всем…

Правильно, очень хорошо.

* * *

Удивительно предсказал Боратынский в одном своем стихотворении: “И будет Фофанов писать…”

А еще удивительнее предсказал Гёте:

– Будет поэзия без поэзии, где все будет заключаться в делании: будет мануфактур-поэзия.

* * *

Прочел новое произведение Н.Н.

Перейти на страницу:

Похожие книги