– Мой брат, похороненный два года назад, вернулся сегодня утром и утопился в Сене… Я сегодня утром принял лекарство, которое мне совсем помутило рассудок: у меня нет больше ни сердца, ни печени… В камне пробили дыру, и
– Мой дом в Париже сожгли…
– Генерал Негрие послал врача, чтобы осмотреть меня, и все это из-за моих демонических замыслов…
– Собралась вся чернь, чтобы убить меня, потому что я сжег свой дом…
– Вы меня слушаете, Император? В эту минуту совершены тысячи преступлений…
В газетах на все лады обсуждается его болезнь, вспоминаются различные обстоятельства его жизни, ведутся лицемерные рассуждения о том, можно ли заключать больного – хотя бы и потревоженного в уме – против его воли в сумасшедший дом…
Но он уже далеко от всего этого. Круг преследующих его представлений все сужается:
– У меня искусственный желудок, поэтому он не может переносить мяса…
Ему кажется, что “соль сделала три отверстия в его черепе, и мозг вытекает через них”. Он говорит, что его держат в этой больнице по приказу Военного министерства, что Эрвье просит расширить его могилу, что Франсуа обокрал его – похитил у него 70 тысяч франков, что он умирает и хочет исповедаться, иначе его ждет ад, что Франсуа послал письмо Богу, в котором обвиняет его в содомском грехе с курицей, с козой…
И без конца идут в его мозгу все одни и те же представления. Все его былые страхи, все мысли, все тревоги, все прежние попытки узнать что-нибудь из медицинских книг о своей растущей болезни – все возвращается к нему, но в каком виде!
В его бреду постоянно одно и то же: убийства, преследования, Бог, смерть, деньги… Так выражаются теперь у него его прежние сложные, мучительные мысли, столько раз с такой точностью, с такой красотой и изяществом высказанные им!
И чем дальше, тем беспорядок в его мозгу все увеличивается. Он говорит целые дни, а иногда и целые ночи, кричит, жестикулирует…
Посещения знакомых неизменно приводят его в мрачное, подавленное состояние. Он почти не говорит с ними, отворачивается с недовольным видом, бормочет что-то. Может быть, подсознательно вспомнив, что больным базедовой болезнью не следует худеть, он вдруг начинает много есть. Потом удерживается от естественных отправлений и, когда ему вводят зонд, кричит, что в его моче драгоценные камни, что их хотят отнять у него…
К весне от него остается только тень прежнего человека.
Видевшие его незадолго до смерти говорят, что лицо его было землистого цвета, плечи сгорблены, рот раскрыт. Сидя в саду, под весенним голубым небом, он бессознательно поглаживал себе подбородок…
На поучение молодым писателям
Опять и опять прочел недавно, – на этот раз в статье Адамовича, – о разнице между французской и русской душой, о французском умении писать, и о русской в этом смысле отсталости, о ненужности изобразительности (или, как любят теперь говорить, “описательства”), и о том, что многие молодые наши писатели “тратят свои силы попусту, бьются в кругу, в котором после Толстого, собственно, делать нечего”…
“Французские писатели, – говорит Адамович, – уже не прельщаются ни натурализмом, ни «бытовизмом», которые многим из наших писателей представляются сейчас не только средством, но и целью…”
Правда ли, что так-таки уж все французские писатели не прельщаются “бытовизмом”? Думаю, что неправда, советую хорошенько вспомнить кое-что из появившегося даже за самое последнее время. Правда ли, что многим русским натурализм и “бытовизм” представляются не только средством, но и целью? Опять неправда: большинство зарубежных произведений даже о годах гражданской войны, о беженстве, об эмиграции не “бытовизмом”, конечно, продиктованы. Произведения эти могут быть для Адамовича скучны, могут быть отчасти однообразны, – как всюду и всегда однообразны произведения известного времени, будь то время романтическое, символическое, “декадентское” или какое другое, – но ведь это уж другой вопрос; во всяком случае, “бытовизм” даже для