“Французы поняли, что нельзя без конца ставить ставку на внешнюю изобразительность…” Когда именно поняли? “В конце прошлого столетия, когда уже был достигнут в ней некоторый максимум…” Странно, как поздно поняли! Это можно было понять не только после Мопассана, Флобера, Бальзака, но и после Гомера, Данте, изобразительностью, как известно, весьма не брезговавших. Но все равно, – пусть поняли и пусть именно в конце прошлого столетия, когда будто бы вообще “мир преобразился” и пришла всяческая и уже последняя мудрость, без всякого, будто бы, “возврата к прошлому”. Дело не в этом. Дело в том, что цитированную фразу надо понимать, очевидно, как самое главное поучение статьи: “Поймите же, наконец, и вы, русские!” Но ах, как старо это поучение! Лет тридцать, по крайней мере, на все и всяческие лады твердят его. Все начало нынешнего столетия твердили – и не без пользы: вспомните-ка тип поэта и прозаика, преобладавший за эти тридцать лет в России. Адамович может сказать: что ж делать, теперь, видно, опять надо начинать сначала! Но, повторяю, я все-таки особой надобности в этом не усматриваю.

Адамович прибавил к слову “изобразительность” слово – “внешняя”. Но зачем? Хотел, думаю, только смягчить свою нелюбовь к изобразительности, к “описательству”. Но люби, не люби, как все-таки обойтись без этой изобразительности? Нелюбовь эта в моде теперь (в некоторых, разумеется, кружках, особенно среди тех, которые знают свою собственную слабую изобразительность и стараются отделаться “мудростью”). Но как же все-таки обойтись в музыке без звуков, в живописи без красок и без изображения (хотя бы и самого новейшего, нелепейшего) предметов, а в словесности без слова, вещи, как известно, не совсем бесплотной? Это очень старо, но, право, не так уж глупо: “писатель мыслит образами”. Да, и всегда изображает. Разве не изображает даже Достоевский? “Князь весь трясся, он был весь как в лихорадке… Настасья Филипповна вся дрожала, она вся была как в горячке…” Не велика, конечно, изобразительность, а все-таки что же это? Блок писал, что в какой-то “голубой далекой спаленке” какой-то “карлик маленький часы остановил”, Белый – что кто-то “хохотал хриплым басом, в небеса запустил ананасом”. Уж чего, кажись, новей и независимей от Толстого! А все-таки опять изобразительность.

Адамович в горестном недоумении: “Ну, еще раз будет описана лунная ночь, а дальше что?” Я бы тоже мог недоумевать: ну, еще раз будет сказано про то, что Петербург “призрачный город”, или про Медного всадника, или про усталость от бессонных ночей в “Бродячей собаке”, а дальше что? Да что толку в нашем недоумении? Ах, ах, еще раз весна и еще один молодой человек на свете, а дальше что? А дальше то, что этому молодому человеку будут в высокой степени безразличны и наши вздохи, и то, что “еще раз” пришла в мир весна и его молодость. Если лунная ночь описана скверно или банально, не будет, конечно, ровно ничего “дальше”. А если хорошо, то есть настоящим художником, который, конечно, не фотографией лунной ночи занимается и всегда говорит прежде всего о своей душе, эту ночь так или иначе воспринимающей, то уж “дальше” непременно что-нибудь будет. Адамовичу, кажется, хочется, чтобы души наши вращались в какой-то чудесной пустоте, где нет ни дня, ни ночи, ни улиц, ни полей, а так только – одни изысканные души.

“Рядом с внешним миром, – говорит Адамович, – есть еще мир внутренний, вполне и безоговорочно бесконечный, вечно меняющийся и вечно новый”. Это очень приятно слышать, но кто же это когда отрицал? А потом – что же делать и с этим внутренним миром без изобразительности, если хочешь его как-то показать, рассказать? Как его описать без описательства? Одними восклицаниями? Нечленораздельными звуками?

Пора бросить идти по следам Толстого? А по чьим же следам надо идти? Например, Достоевского? Но ведь тоже немало шли и идут. Кроме того: неужто уж так беден Толстой и насчет этого самого мира внутреннего? “На Толстом, – говорит Адамович, – не кончается литература – есть и другие выходы…” Это как нельзя более верно, но откуда взял Адамович, будто существует теперь уж такое ужасное засилье Толстого?

Дальше речь идет почему-то обо мне. “Крайне интересно в этом отношении творчество даровитейшего и убежденнейшего из «толстовцев», Бунина, особенно поздние его вещи, после «Господина из Сан-Франциско», все-таки куда-то дальше рвущиеся, как бы изнывающие под тяжестью собственного совершенства…”

Странная речь. Я весьма люблю Толстого, но при чем тут “убежденнейший толстовец”? Что это значит? Я употребляю только его “выходы”? Не больше, чем “выходы” прочих создателей не только русской, но и мировой литературы, имея, впрочем, и некоторые свои собственные, к счастью. Я подражаю ему? Нет, конечно. Похож на него? Ни в малейшей степени. Я “рвусь” куда-то после “Господина из Сан-Франциско”? Конечно, “рвусь”, но “рвался” не только после, но и прежде него.

Перейти на страницу:

Похожие книги