Но давайте сначала перескажем в нескольких словах французскую новеллу, которая мне припомнилась.
Автор новеллы замечает в парижской аптеке очень бедную, очень одинокую и донельзя отчаявшуюся девушку. Все это он определяет по ее лицу, одежде, по уныло погасшим глазам. В девушке он узнает свое собственное состояние. В окошке аптеки они просят одни и те же успокоительные пилюли. Автор следует за девушкой, хочет с ней поговорить. Но теряет ее в уличной толпе. Она сворачивает в один переулок, он в другой.
Назавтра в утренних газетах автор узнает лицо девушки. Рядом с ее фотографией портрет молодой американской туристки. Если бы не эта богатая американка, автор, наверно, никогда не узнал бы, что случилось с девушкой из аптеки, куда она навсегда исчезла.
Автор описывает во всех подробностях, как его героиня поднимается по ступеням собора Парижской богоматери. Он, автор, принял таблетки, чтобы успокоиться, она — чтобы придать себе смелости. Поднявшись на верхнюю площадку собора, она медлит несколько мгновений, перегнувшись через поручни, и… бросается в пропасть. В этот момент внизу у входа в собор шумно собиралась группа богатых, веселых, благочестивых американских туристок. Тело самоубийцы обрушивается на одну из них.
Смысл этого происшествия автор не истолковывает прямо. Его можно извлечь между строк этого плотно написанного рассказа-притчи: фатальный случай не просто фатальный случай. Это род высшей кары, роковой расплаты. (Иначе это происшествие убедительнее было бы перенести на Эйфелеву башню, чем в собор.) Здесь беззаботность одних наказана за унижение других, пресыщенная веселость — за последнюю меру отчаяния, показная набожность за «богоотступничество».
Человек, о котором мне эта новелла напомнила, тоже мой земляк. Я помню его еще в местечке, ребенком. У дома бегал замурзанный мальчонка в латаных штанишках, со слишком большой головой на узких плечиках. Он, наверно, ходил в хедер, или учился в школе, или даже закончил потом несколько классов гимназии. Его родители были тихими, учтивыми людьми — как говорится, среднего достатка. Как мог этот парень потом, во время Транснистрии, имея жену и ребенка и никогда из местечка не выезжая (где ему было «испортиться»?), изменить своему местечковому достоинству, откуда взялись все эти толки, которые уже в гетто, и еще пуще потом, после Транснистрии, распространились о нем, — ума не приложу. Но повторяю: может, и впрямь произошло то, о чем шушукались, всякое тогда случалось, и, может, среди всех бедствий, среди всех несчастий в то кровавое время свалилась на человека и такая напасть, и такое горе. Кто знает?
Не подумайте, я вовсе не собираюсь оправдывать моего земляка, потому что он мой земляк. И не склонен делать трагедию еще трагичнее. Она достаточно страшна и без этого.
Но хочу уточнить свое «всякое случалось»…
Как известно, в Бессарабии «чисто от евреев» стало быстро. Румыны — тогдашние румынские фашисты, разумеется — всех оставшихся евреев, тех, кто не эвакуировался, и тех, которые во время эвакуации были схвачены на дорогах, изгнали из Бессарабии. Всех и вся. Старых и малых. Из всех городов и местечек. Гнали через Днестр в гетто и лагеря между Днестром и Бугом, в Транснистрию, как они эту местность называли.
Румыны не пытали своих жертв, не сжигали в газовых камерах. Они убивали не спеша, без лишней суеты. Конвоиры, жандармы, солдаты могли делать с гонимыми, что им заблагорассудится: старикам и больным, которые отставали, еле плелись в хвосте, «облегчали» мучения, их оставляли на вечный отдых позади колонны. Тех, кто помоложе, но осмелился произнести словечко наперекор, да к тому же старался подняться на ноги, заставляли «закрыть рот», «успокоиться». И еще утонченнее, еще остроумнее: в нескольких десятках миль от Транснистрии гоняли людей месяцами туда и обратно, по тем же запутанным дорогам, чтобы как можно больше старых и больных остались позади и чтобы как можно больше молодых попробовали стать на ноги.
И среди гонимых нашлось несколько субъектов, отыскавших общий язык с гонителями. Они, якобы по приказу, отставали от колонны, чтобы похоронить покойников, а сами вытряхивали у мертвых карманы, сдирали перстни с рук; если на умершем был приличный пиджак, зарывали нагишом. Награбленным они делились с палачами. Сами гонимые этих типов прозвали «погребальной командой». По рассказам, могильщики ничем не гнушались, вырывали золотые зубы из окоченевших ртов. О нашем персонаже — моем земляке втихомолку поговаривали в гетто, что и он состоял в команде гробовщиков-мародеров.
Прямых свидетелей не было. Достаточно было одному шепнуть, чтобы этот шепоток прошелестел по всему гетто, распространился среди моих земляков. А мои земляки, по природе, отчаянные краснобаи, язык у них без костей. Из струйки дыма выпрядут нитку, из тонкой нитки смотают клубочек, из клубочка — клубок в три обхвата.