Старая, очень-очень старинная Сорокская крепость у берега Днестра. Узкие извилистые улочки вверх-вниз. Резные крылечки домов. Наверху «гора» с цыганскими переулками, с виноградничками, разметавшимися ввысь у самой синевы неба. Литературный журнальчик со странным названием «Ветры», который ребята стали вдруг издавать в тридцатые годы в этих самых Сороках. Сорокская тюрьма, полная мальчиков и девочек, которых здесь вот, вот в этой пыльной дыре, заботила одна малость: чуточку выправить и чуточку переделать весь кривой мир. Белый, с острыми выступами скал по обеим сторонам, спуск в Сороки. Панорама при спуске: Днестр, зелень, крытые дранкой крыши, плетни, ряды окон, подожженных уходящим солнцем, переплетенные тоской предвечерние дымки, кусок красного неба над головой — таки надо было, наверно, сначала изъездить мир, освоиться в больших городах и даже в столицах, капельку таки умнее стать, чтобы увидеть, что этим заброшенным Сорокам нечего стыдиться ни в том, что называется красота, и даже ни в том, что называется величие.
В последние годы и вовсе не нужно долго мудрить, чтобы вывести, что Сороки — вполне приятный уголок.
Город сегодня — студенческий город. (Что может быть милее, чем стайки студентов и студенток на каждом шагу?) Курортное место. (Что может быть приятней, чем весело шумящие, загорелые курортники и курортницы с разных концов страны?) На «горе» стоят сегодня новые цыганские домики, выкрашенные снаружи теми же кричащими красками, что и длинные радужные платья на прекрасных дочерях сорокских цыган. Днестр внизу полощет, как полоскал из поколения в поколение, старосказочные крепостные стены. В центре города — парк. Напротив парка, как возвышалась, бывало, в каком-нибудь селении надо всем барская усадьба или, хотя бы, роскошный дом богача, — просто-напросто швейная фабрика. Кругом — магазины, кафе, ателье, институтские вывески, все сорокские учебные заведения. Тот же самый белый спуск в город. К панораме, открывающейся со спуска, добавилось вдалеке немало многоэтажных корпусов, микрорайоны, как называют их сегодня. Короче: вполне приятный уголок, я совсем недурно выбрал.
Жил я один в комнате, в сорокской гостинице.
На стол в комнате в первые же дни легли несколько густо исписанных страниц моих. Всегда лучшим украшением в моем доме — такие вот белые странички, исчерканные моими мелкими буквочками, грубо разрисованные постоянными зачеркиваниями — над одним перечеркнутым словом, что не годилось, другое перечеркнутое слово, третье перечеркнутое слово, что опять не годилось, ступеньки, этажи, вставки, слова обкручены, обверчены, черточки под словом, которое вдруг опять стало годиться, строки выделаны, как какое-то полотно, как вышивка. Еще вчера эти странички назывались просто белой бумагой, сегодня носят они самое волшебное имя: рукопись.
Секретаря редакции в сорокской газете звали Исаак Соломонович Фрахт. Молодой человек с очень порядочным и очень круглым лицом. Чуть слишком полноватый и неповоротливый. Он уже несколько лет нес на себе все заботы о газете, дневал и ночевал то в редакции, у своего крошечного письменного стола, то в типографии, у печатных машин. Лицо его наверняка было бы еще круглее и еще порядочней, он сам — еще полней и неповоротливей, если бы он не работал секретарем редакции.
Его гостеприимство по отношению ко мне было таким широким, что мне аж не по себе было. Когда бы я ни появился в его редакционной комнате, он тут же вскакивал со стула и так и стоял передо мной, пока стоял я. Он говорил со мной мягким, заискивающим голосом, с улыбчивой добротой в глазах, голову чуть склонял, прямо будто в Сороки снизошел величайший из величайших. А я ведь не больше чем человек: его почести грели меня и ласкали. Но человек же не всегда брильянт. Мне было не по себе, что этот растолстевший, работящий и порядочный Исаак Соломонович — такой покорно-маленький, так готов такими щедрыми порциями раздавать почести направо и налево.