Через забор я перепрыгнул во двор нашего заброшенного дома, запутался в бурьяне и крапиве, сидел потом на еле поднятой над землей двери нашего погреба. Двери и окна в доме стояли запертые, заколоченные, сквозь оконные стекла выглядывала изнутри густая черная тьма, такая же густая и черная, как темень на улице. Я сидел на невысокой двери погреба, и надо мной, подрагивая, мерцали на небе миллиарды звезд, как мерцали звезды только в пятницу вечером на рашковском небе. Этот заброшенный дом наш отец много лет назад купил за бесценок у Иойла-длинного. Иойл-длинный «ушел» в Америку. Они с отцом еще мальчишками ходили вместе перебирать табачные листья в деревнях у помещиков, и он всегда считался ближайшим другом отца. Дом свой он перед «уходом» в Америку скорее подарил отцу, чем продал за бесценок. Дом имел большой чердак, две комнатки с кухней, если спуститься на несколько ступенек — башка внизу с маленькими зарешеченными окошками. Для отца этот дом был — просто дворец. Но счастья этот дом-дворец отцу не принес. Скорее наоборот. Мы жили в нем два-три года, не больше. Мама там проболела после родов несколько месяцев подряд, чуть не покинула этот мир. В этом доме умер мой братик — Шэпселе. И мама вбила себе в голову, что она в этом доме жить не может. Говорила только об одном — она здесь жить не может, это проклятый дом! Не помогли ни уговоры, ни объяснения, что это глупости, что она себя уговорила. (Разъяснять что-нибудь отец был специалист — один на свете.) Он даже пытался кричать на нее, кричал, что в нее, спаси господи, вселился злой дух, и тоже не помогло. (Выгнать злого духа, что вселялся иногда в маму, отец никогда в жизни не мог.) Кроме того, мама говорила, что мы оторваны — магазинчик, доход, то есть, наверху, на базарной улице, а проклятый дом где-то в самом низу, возле колодца с простой водой, возле торговки свечами, сразу около бани. Она валится с ног. Она не может разорваться — и здесь, и там. Лавку надо охранять. Надо лежать возле нее, как собака возле конуры. Оставить отца одного — так его десять раз в день обдурят, десять раз в день разнесут в клочья. Короче, не помогли никакие контрдоводы. Отцу, хотел он или не хотел, пришлось закатать рукава, опять наодалживаться по завязку и, воспользовавшись архитектурными советами деда Зусие, самому поставить за лавкой три стенки из старых досок, обить их дранкой, обросать стенки комьями глины, кое-как положить на них потолок, крышу, достать где-то два старых окна, одно больше, другое меньше, и из «дворца» мы в добрый час въехали сюда, в две дыры, которые мама называла «спальни» и про которые сказала, что детям зимой здесь будет тепло, как в ухе. Проклятый дом стал называться заброшенным домом. Там остался стоять старый фамильный шкаф, который уже нельзя было трогать, расшатанный топчанчик, изъеденный молью, паутина в углах, веревочка на окне, на которой когда-то висела занавеска. Продавать дом и некому было, и отцу что-то не очень хотелось — подрастают дети… В подвале отец просеивал в решете свои семечки. В кухоньке он эти семечки жарил на листе у огня печи, грустно подпевал себе под это чудное занятие, всегда тихо вздыхал, что горит он день и ночь на огне и не знает за что. Во двор заброшенного дома спускались иногда поиграться дети. На чердаке младший братишка мой, Бузя, растил пару голубей, вложил в это всю детскую радость свою, а когда он их уже вырастил и «она» сидела уже на яйцах, кошка эту парочку голубей загрызла как-то ночью, так что от них даже перышка не осталось. (Еще одно доказательство мамино, что оно и в самом деле так, как она говорила, — проклятый дом.) А когда у мамы вовсе хорошо было на душе, она еще наверху покатывалась со смеху, показывая на отца: богач в Рашкове, с двумя домами, одним бурчаньем в животе и с двадцатью дырками в штанах…
Так сидел я на двери погреба и вместо того, чтобы думать, сколько же я буду здесь так сидеть и каким образом дать знать кому-нибудь, что я сижу здесь, я еще раз хорошо обдумал все, что делается в Рашкове, рашковские радости, рашковские мечты, и думал, что именно ради этого самого, именно ради того, чтобы все это самое когда-нибудь было не так, как оно есть, сижу я здесь такой наказанный, и не волнует меня, что со вчерашнего дня и капли воды у меня во рту не было, и все мои скитания не волнуют меня, и все страдания мои принимаю я с любовью.
Вдруг я услышал, что внутри, в доме, возится кто-то. Испуг длился недолго. На двери, что выходит во двор, откинулся крючок, и на пороге появился отец. Он со мной не расцеловался, и мы не обнялись, как бывало. Темнота сделала его темное лицо еще более темным, казалось — сердитым. Но отец не сердился. Он присел рядом со мной на дверь погреба, и я почувствовал, как он притулился ко мне. Он меня ни о чем не спросил. Такой у него был характер, он имел время. Добрые вести, с которыми я появился, никуда уже не убегут. Он сможет их, с божьей помощью, выслушать позже на пару минут. Я его спросил:
— Откуда ты знал, что я здесь?
— Знал. Шлойме-Арна дочка прибежала сказать.