Про кадиши Шлоймеле Хаи-Ципы рассказывали в Рашкове историю за историей. Насмешники уверяли, что для запоминания древнееврейских слов кадиша Шлоймеле делает себе в уме для каждого слова «знак». После он все равно забывает слово, и весь его кадиш состоит из одних «знаков». «Знаковый» кадиш Шлоймеле годами передавали из уст в уста, и люди хватались за бока. Стоило бы, конечно, привести тот кадиш из слова в слово. Но, во-первых, для этого потребовалось бы много места, во-вторых, есть там такие «знаки», которые не очень пристойно выглядят на бумаге. Чего только насмешники, бездельники не наклепают на человека!
Лейзер-балагула отсиживал, значит, в те дни шиве по дочке, а пассажиров на вокзал в бричке Лейзера вез Шлоймеле Хаи-Ципы.
Люди хорошо знали, что это будет за езда. Это будет такая езда, как его кадиш. Но зато в веселье недостатка не будет. А рашковские евреи, надо знать, до смерти любили две вещи: либо охать, стонать, либо шутить, высмеивать.
На улице было еще довольно темно. Но Рашков уже не спал. В окнах горел свет, двери хлопали, главная улица полнилась голосами. Бричка подкатила к крыльцу Ихила Гольденберга, к подворью, где останавливались на ночлег вояжеры, которым выпадало ночевать в Рашкове. И когда отец с матерью и я с сундучком, которым снабдили меня на дорогу, подошли к дому Ихила Гольденберга, бричка была уже забита пассажирами. Шлоймеле Хаи-Ципы с длинным кнутом в руке, с красным поясом Лейзера-балагулы на бедрах укрепил на задке брички последний чемодан и кнутом показал моему отцу и матери куда-то поверх своей черной островерхой кушмы — кушмы Лейзера-балагулы, лихо заломленной на самой макушке:
— Посадите ребенка наверх, на мое место, суньте ему эту швабру в кулак, и пусть он догоняет поезд…
Отец с матерью не сдавались. Отец встал по одну сторону брички, а мать по другую сторону. Мать сразу же, с места в карьер, взяла самую верхнюю ноту:
— Ты, хоймеле[19], чтоб тебе ни дна ни покрышки… Тоже мне, командуешь в Рашкове! Караул! Люди добрые, что вы молчите?..
Отец, напротив, вступил по-хорошему, по-доброму:
— Фе, Шлоймеле, где же порядочность? Вжаться нельзя немножко?
Люди в бричке загоготали. И кэпрештская нарядная дама, прогостившая лето в Рашкове у сестры и восседавшая сейчас в бричке на самом видном месте, с большущей картонкой на коленях, впритык к вояжеру, заявила, что если уж мальчик едет к Довиду Зильберману, то такого мальчика можно устроить вот здесь, наверху, возле нее, даже на месте коробки, что у нее на коленях, и пускай мама не беспокоится, мальчик будет сдан в Кэпрештах прямо Довиду Зильберману в руки. Мама пожелала кэпрештской дамочке всего самого наилучшего и наипрекраснейшего, а Шлоймеле Хаи-Ципы сверху, с козел, крикнул отцу:
— Ну что ж вы стоите, реб Ицхок? Сами видите, какие дела. Вот и вжимайтесь!..
Сундучок мой он подхватил, пристроил между ногами, спросил потом, все ли пассажиры на месте и не передумал ли кто, — велел покрепче держаться, потому что не на волах едут, встал во весь рост, щелкнул кнутом и, как это делает Лейзер-балагула, обратился к лошадкам на своей тарабарщине:
— Атя, еким-пирким!.. Нью, хине-вехизде! В Шолданешты, чтоб они горели, ваши копыта поганые!..
Бричка залилась бубенцами, а отец с матерью, бедные, остались одни позади, не успели даже расцеловаться со мной. Не успели лишний раз напомнить, что обе трешки, которыми меня наделили, лежат, завернутые в бумажку, в боковом кармашке тужурки, крепко зашпиленные булавкой; что в мой сундучок мать положила мешочек со снедью, а ключик от сундучка тоже там, в зашпиленном боковом кармашке; чтоб я без всяких в ту же минуту, как прибуду, набросал пару слов домой и чтобы, не дай боже, не полагался ни на какие вызовы по телефону, как заведено там, у этого Довида Зильбермана. И чтоб я был человеком. Уже давно пора. Чтобы не думал, что у меня лишь прорезаются первые зубки.
Бричка вихрем промчалась по улочке мясников, пронеслась мимо Шлоймы-портного, вымахнула за двор священника, и буквально через считанные минуты, наверху, у колодца с журавлем, Шлоймеле выдал раскатистое «тпр-ру», натянул вожжи и велел седокам слезать: если не пожалеем лошадей и при таком подъеме в гору станем отсиживаться в бричке, как графы, будем с божьей помощью иметь поезд ровно в среду через неделю.
Начинало светать. Пассажиры плелись потихоньку за бричкой, поднимались шаг за шагом по знаменитой рашковской каменистой горе — знаменитой, конечно, только для Рашкова, который считал, что это его гора с торчащими обломками скал, с провалами, с причудливыми выступами и впадинами, где можно среди бела дня переломать себе руки и ноги, самая высокая и самая любимая гора в мире.