То ли потому, что я был легче других, а может быть, потому, что в тот миг я стоял на ногах, упал я довольно далеко от перевернувшейся брички. Сам поднялся, отряхнулся, с минуту постоял, оглушенный, ощупал рукой, помнится, не нос, не лоб и не разодранные колени, которые изрядно-таки ныли, но боковой кармашек тужурки: не расстегнулась ли булавка при этом торжественном прибытии на вокзал?
Тут же я ощутил возле себя кэпрештскую даму. Она взяла меня за руку и сказала:
— Слава богу, все кончилось хорошо. Пойдем, мальчик, я уже имею билеты…
Напрасно я думал, что поезд — с рогами, как черт. Ничего страшного. Этот поезд выглядел совсем как тот поезд, который я и мой братик Сролик сооружали, бывало, из всех наших четырех табуреток.
Я садился верхом на одну опрокинутую табуретку, а Сролик впереди на другой опрокинутой табуретке держал в руке трубу от нашего жестяного самовара и во весь дух дудел: «Ту-у…» Сейчас я сидел не верхом на табуретке, а в самой табуретке. А сама табуретка больше всего нашего дома. И в ней целая уйма окон. И наставлена в ней уйма скамеек. А на скамейках сидят люди, совсем как у Липы-цыгана в сарае, где в Рашкове «театр».
Правда, «ту-у» этого поезда чуточку громче, чем «ту-у» моего Сролика. Табуреточный дом начинает двигаться. Я выглядываю в окно и не знаю в точности, мы ли уезжаем или уезжает вокзал со всеми домами, со всеми деревьями, что вокруг вокзала. Крыши, телефонные столбы, а потом и все поля, и все холмы начинают кружиться, убегают назад, солнце блестит во всех окнах, и это в общем неплохо и даже очень красиво. А колеса под поездом все стучат и стучат: «Таки-таки, таки-таки».
Только сейчас я по-настоящему почувствовал, что оба моих разодранных колена здорово-таки болят и что я после всех этих переживаний сильно проголодался. Я тихонько достал ключик из зашпиленного бокового кармашка, отпер сундучок и вынул мешочек со снедью. В мешочек мама положила два помидора, два вареных яйца, два куска хлеба и какой-то малюсенький кулечек. Что в нем было, в том кулечке? Ничего. Просто горсточка соли…
С той поры прошло немало времени. Обычно такое первое путешествие запоминается до конца жизни. Но все эти годы перед моими глазами стояла не балагульская бричка, которую Шлоймеле Хаи-Ципы опрокинул на самом пороге вокзала, не первый поезд, в котором я ехал впервые в жизни, не все те слова и события, которые описаны выше, а малюсенький кулечек с горсточкой соли, которую моя мать дала мне на дорогу.
Не знаю, читатель дорогой, всегда ли была еда, которую я вкладывал тебе в мешочек, вкусной и сытной, но кулечек заботы моей матери я никогда не забывал тебе дать.
Поверь мне.
У Довида Зильбермана был-таки изрядный животик. Под темным блестящим сюртуком с округлыми полами он носил светлый жилет, выглядевший, наверное, из-за живота довольно куцым. Из жилетного кармашка наполовину высовывалось пенсне, пристегнутое к петельке длинным крученым черным шнурком.
Он надел на нос пенсне, придержал его двумя пальцами и поверх пенсне пристально на меня посмотрел. Он даже, кажется, чуть поморщился, — чтобы я пока не подумал, что ему со мной ой-ой как повезло.
— Сундучок, — сказал он, — можно поставить вот здесь, у двери. «Это значит, — подумал я, — что уже не на улице, но еще и не внутри». — Вот сейчас увидим, — сказал он. «Это значит, — подумал я, — что сундучок этот вместе со мной самим еще ой-ой как могут отправить обратно в родительский дом».
Это было бы совсем не плохо.
Меня позвали в залу.
Довид Зильберман раскрыл пианино, сел перед ним на круглый стульчик и всеми десятью пальцами пробежал туда и обратно по белым и черным костяшкам.
Опершись локтем на угол пианино, стоял бас Биньомин. Бас Биньомин был простым портным в Кэпрештах. У него был толстый нос, пробор посреди головы, он всегда носил выглаженную сорочку с галстуком. Он был из тех портных, которым всю жизнь неохота, бедняжкам, называться портными, а ничего не поделаешь, должны, несчастные, денно и нощно корпеть с иголкой в руках, хоть есть у них, как у многих других, и голова на плечах, и капелька знаний в голове, и даже в придачу, как это было у Биньомина, на редкость мягкий и глубокий бас. Такие портные ужасно не любят говорить о портновских делах, вообще не любят долгих разговоров. Отвечают вам хмыкая, полусловами, чем-то вроде «ладно», «в общем», — вот так оно, значит, есть, таков мир, и его не переделать. Бас Биньомин увидел через окно въехавшего кэпрештского балагулу, накинул субботний пиджак, повязал галстук и прибежал к Довиду Зильберману за минуту до балагулы. Он так прибегал уже третий день. Довид Зильберман попросил его: «Что ж, приходите, Биньомин, вместе посмотрим».