Старая жена старого профессора слегка простыла. У нее болело горло. Она покашливала, и у нее даже чуть-чуть поднялась температура.
Весь дом отдыха не мог надивиться на старого профессора, который метался из конца в конец коридора перепуганный и только и знал, что таскать к жене докторов, три раза в день он носил в комнату еду, и ее, и свою, чтоб сидеть и есть вместе. Целые сутки глаз не смежал, даже не раздевался, дремал на стуле возле кровати жены, держа ее руку в своей.
Старый профессор — известный востоковед, знаток языков. Когда я услыхал, что жене его полегчало, я остановил его в коридоре — давно хотелось перекинуться с ним несколькими словами. Но говорил профессор только на одну тему — о своей «голубке».
— Посмотришь, кажется, маленькая, щупленькая, катаракты на обоих глазах, а сама все годы, дай ей бог здоровья, не жила, а горела. Кто, вы думаете, создавал первые колхозы в стране? Она, моя Фирочка. Ну а в девятнадцатом году? Вам ведь, наверно, встречались две прибитые крест-накрест дощечки на дверях комитета комсомола и надпись сверху: «Все ушли на фронт»? Моя Фирочка своими собственными руками эти слова писала. Голубка моя…
Тогда-то, в комсомоле, мы и встретились и до сих пор, можно сказать, дня не провели врозь. По воскресеньям садятся вокруг нашего стола, не сглазить бы, семнадцать душ. Два сына и три дочери, три зятя, две снохи и пять внучат… Голубка моя…
…Фирочке сегодня уже немножко лучше. И мы вспомнили одну вещь и так хорошо посмеялись. Как вы думаете, что же нас рассмешило? А то, как мы тогда, в комсомоле, объяснились друг другу в любви. Мы были молоды, чисты, счастливы, ум наш занимали, разумеется, совсем другие дела. Но и это, очевидно, было у нас на уме. Только будто само по себе, без нашего участия. Однажды я набрался смелости и подошел к ней. Я чувствовал, как к лицу у меня попеременно приливают то жар, то холод. Клянусь честью, если не верите.
— Фира, — пробормотал я, — я решил тебе сказать…
— Молчи, — перебила меня Фирочка, — знаю, что ты хочешь сказать. Лучше помолчим. Молчать красивей.
— Откуда ты знаешь, что я хочу тебе сказать?
— Знаю.
— Знаешь или догадываешься?
— Нет, я знаю.
— Как же ты можешь знать?
— А вот так, знаю.
— Нет, не знаешь.
— Нет, знаю.
— Нет — нет…
— Нет — да…
— Если знаешь, так скажи-ка, что знаешь.
— Ты хочешь сказать, что ты меня любишь.
— Ой, откуда ты знаешь?
— Ты тоже мог бы уже знать об этом…
Вот и весь наш разговор. Больше мы никогда об этом ни словом не обмолвились. Но сам разговор мы в добрые минуты всегда вспоминаем. Помнить-то мы его помним оба слово в слово, как будто стольких лет не прошло.
Вот и сегодня — жар уже у Фирочки спал, слава богу, она оделась, ходит по комнате, у нас праздник — и мы сегодня вдоволь посмеялись. Ласточка моя…
ЧУДЕСА
Я притворяюсь глухонемым.
Да нет, я не притворяюсь глухонемым, я просто говорю на языке немых, произвожу пальцами и глазами то, что, разговаривая, производит глухонемой.
На языке немых я обращаюсь к Марине. Из конца в конец троллейбуса.
В троллейбусе давка и теснота. Я вошел через переднюю дверь, она — через заднюю. Мы стоим оба, сжатые людьми, далеко друг от друга. Кто-то потом уступает место Марине — потому что она женщина. Кто-то потом уступает место мне — потому что я не молоденький. Она сидит в одном конце, я сижу в другом конце. Я взываю к ней издали на языке немых. Показываю ей ладонь — чтобы мы, значит, вышли; палец — одной остановкой раньше. Опускаю два пальца, размахиваю ими попеременно — это значит, мы идем; всеми пятью пальцами касаюсь рта, активно двигаю челюстями — это значит, идем за хлебом.
Марина смотрит на меня из-за голов и смеется, веселится. Ей нравится, что я ребячусь, — похоже, у меня чуть улучшилось настроение.
Но я вовсе не ребячусь. Я вполне серьезен. Мой немой язык должен втолковать Марине: на одну остановку раньше, чем обычно, мы должны выйти из троллейбуса, забежать в магазин и купить хлеба — к завтраку ни крошки нет. Люди в троллейбусе на мои ухищрения не обращают никакого внимания: мало ли что там говорит немой на своем немом языке. Тем более на этой линии троллейбуса: где-то в наших краях находится швейный комбинат, где работают только глухонемые.
Немного погодя, перед выходом, мы уже стоим с Мариной рядом. Марина все еще смеется.
— Что это ты вдруг вздумал дурачиться? — спрашивает она меня.
— Самая большая «дурь», — отвечаю я, — это помнить, что в доме нет ни крошки хлеба к завтраку.
— А если бы ты об этом не помнил?
— Тогда ты бы помнила.
Пассажиры в троллейбусе делают большие глаза, рассматривают меня с изумлением. Чудеса в решете: немой заговорил!
Вот как легко можно творить вокруг себя чудеса.
КРАСОТА
Я гуляю по берегу моря. Справа оно само — гигантское море. Вдоль берега сосновый лесок. Я прохаживаюсь посередине — между волнами моря и волнующимися сосновыми ветками.