Я давно не видел таких дивных волос, ниспадающих на грудь. У моей Клавы была короткая стрижка; в бигудях из тряпочек и бумажек по утрам она являла довольно забавное зрелище, и, несмотря на ее ежедневные старания, короткие волосы торчали прямыми жесткими прядями.
Тонины волосы взволновали меня. До чего же трогательна их красота! Хочется взять их в руки и гладить, гладить… Ах как он груб, но как он прав, этот оголтелый деляга из чуклаевской машины! Ее красота — это красота самой жизни, которую я высвободил из затхлого мира чуклаевщины, скопидомства и религиозного дурмана. Она ведь поверила, поверила, что чуклаевская богородица поможет мужу!
— Тоня! — сказал я как можно убедительнее. — Ради бога, не пугайся. Постой так еще несколько минут. Я лишь сделаю набросок…
Тоня вздрогнула, откинула со лба и глаз влажные пряди, прикрыла руками полуобнаженную грудь.
— Иван Аркадьевич! Это вы?
Она бросилась в комнату и захлопнула за собой дверь.
— Тоня! Что же ты?
— Нет, нет, Иван Аркадьевич, — снова показываясь, сказала она просительно. — Только не это. — Тоня сейчас была в серой блузке — изделии местной портнихи.
— Ну почему же, Тоня? Ты такая молодая и красивая! Если не получится портрет, его никто и не увидит, кроме нас с тобой. Посмотрим и выбросим.
— Ну что вы такое говорите, Иван Аркадьевич. С меня — и портрет?
— А что же в этом удивительного? У тебя такие волосы!
— Волосы, может, и неплохие, да сама я…
— Что… сама?
Лучше бы я не говорил этого. Тоня схватила со стола расческу, зеркальце, сдернула со спинки стула синюю отглаженную ленту и, мотнув волосами, как гривой, выбежала в сад. А что, если сделать Тоню героиней моей картины? Вот с этим тяжелым жгутом золотистых, окрашенных пламенем заката волос? Она принесет в полотно контраст между бессмыслицей кровавой бойни и неувядающей женской красотой.
Что ее так глубоко ранило? Почему ей не хочется увидеть себя воплощенной на холсте? Излишняя деревенская скромность или что-то другое, чему виной мир чуклаевской усадьбы, в которой она провела, видно, немало лет?
Я взял мольберт, краски, этюдник и пошел в сад.
Тоня сидела на скамейке у крыльца и, скрутив тяжелым венком непросохшую косу, задумчиво смотрела куда-то вдаль. Я не стал ее окликать, не стал звать к себе, хотя и знал, что вряд ли будет какой толк от моей сегодняшней попытки прибавить на картине хотя бы один штрих.
Я устроился на своем шатком сиденье, поставил треножник, укрепил подрамник с неоконченным холстом и вяло занялся красками. Сморщенные полупустые тюбики валились у меня из рук.
Все внимание оставалось там, у крыльца, где сидела Тоня. Я водрузил на подрамник запасной отгрунтованный холст и стал рисовать поразившую меня женскую голову.
Но почему-то совсем невыразительной получалась у меня головка. Ведь Тоня была наедине с собой, со своими мыслями, может быть, вовсе не безмятежными. Вряд ли в тот момент она хотела кому-то понравиться…
А если нет?
Если именно хотела понравиться кому-то? Если думала о нем? Просто я, старый пень, притащился из школы раньше времени.
Что, если болезнь мужа — не преграда для извечного женского стремления — быть обольстительной и желанной?
Чьи-то легкие, осторожные шаги за спиной заставили меня вздрогнуть. Но я не стал оборачиваться.
Тоня… Клава не стала бы подходить ко мне. Да и волноваться ей не от чего: все этюды, наброски измучившего меня боя на закате она видела, видела и картину, которую я начал рисовать. К тому же Клава моя куда грузнее нашей нечаянной квартирантки, гибкой, как девушка-подросток.
Она стояла довольно долго за моей спиной, прежде чем осмелилась спросить:
— А кто это, Иван Аркадьевич?
— Кто? — Не оборачиваясь, я грубовато ответил: — Это, дорогая, ты. Только я рисую тебя по памяти…
— Я? — изумилась Тоня. — Вы шутите?
— Нисколько. Если у тебя нет никаких срочных дел, ты бы села вот здесь…
— Вы не смеетесь надо мной, Иван Аркадьевич?
— Да нет же, чудачка, нет… Какой может быть смех?
Тоня прошла под яблоню и села, поджав колени к подбородку.
— Сегодня все утро читала, — тихо, словно про себя уронила она.
— Что?
— «Белые цветы» писателя Абсалямова.
— Ну что же. Это хорошая книга.
— А теперь вот не могу больше, — голос Тони неожиданно стал хриплым.
— Почему же? — я смотрел на картон, торопливо рисуя ее в новой позе, и не сразу увидел, что, прикусив губу, она едва сдерживает слезы.
— Что с тобой, Тоня?
И вдруг она упала лицом в траву и плечи ее стали вздрагивать от прорвавшихся рыданий.
Я сбегал в дом, принес стакан воды и, встав перед ней на колени, бережно приподнял Тоню за плечи. Не обращая внимания на воду, она уткнулась мне в грудь.
— Тоня! Милая! Ради бога, успокойся! — бормотал я растерянно. — На платок, вытри лицо. Что с тобой? Ну, скажи же, не скрывай! Если я могу тебе помочь, я все сделаю… Выпей воды, успокойся!
Продолжая рыдать, она взяла стакан обеими руками, словно боясь выронить, отпила глоток, другой.
— Иван… Аркадьевич… Я… я… так вам благодарна… Ко мне еще… никто, как вы с… вы с Клавдией Лазаревной… не были так добры… Вы как свои, как родные…