Очевидно, всем литераторам сам бог велел везти в школе два воза — свой предмет и длинный перечень общественных нагрузок.
Я веду комсомольский политкружок, перед Майским и Октябрьским праздниками с утра до ночи рисую лозунги и плакаты, а мой литературный кружок поставляет чтецов на все школьные концерты и шефские выступления, а теперь еще полшколы стало бредить стихами…
Но я не скажу, что многочисленные общественные обязанности до сих пор меня угнетали, нет… Они занимали мое время, отвлекали от домашней обыденщины. А работу с ребятами я успел полюбить. Очевидно, поэтому я не преуспел в живописи, потому что много времени и сил отдаю детворе.
Но если признаться, последние годы нет-нет да и почувствую сильное утомление, нервозность, беспричинное раздражение. Что-то сердце начало пошаливать.
…После Октябрьского праздника директор распорядился провести общешкольное родительское собрание. Мой голос, что не стоит собирать всю массу родителей, лучше провести собрания по классам, как в вате, увяз во всеобщем молчании братии. Только химик — саркастическая, желчная Ирина Александровна — по-своему поддержала меня: по-мужски глубоко затянувшись сигаретой, она бросила свое обычное: «Чем бы дитя не тешилось…» — и выпустила длинную струю дыма. Однако Степан Далматович, то ли не расслышал ее реплики, то ли решил не реагировать на нее, продолжал ровным, хорошо поставленным голосом лектора-общественника:
— …именно общешкольное. У нас есть некоторые вопросы, которые следует довести до сведения всего контингента родителей.
И вот актовый зал, а попросту коридор второго этажа, забит до отказа. Сюда стащили стулья со всех классов, а в задних рядах соорудили нечто вроде скамей, положив на табуретки длинные толстые доски и обернув их газетами. Учителям мест не хватило, и мы стояли кучкой несколько в стороне от импровизированной трибуны.
Степан Далматович начал разговор с успеваемости. Постоянно отвлекаясь, он успел перечислить отличников, хорошистов и троечников лишь по младшим классам, а в коридоре уже стало душно и жарко.
Видно, последнее время я изрядно переутомился: монотонный голос директора выводил меня из терпения.
— Может, хоть дверь приоткрыть… — шепнул кто-то из учителей, опасливо косясь на директора. И неспроста. На этот шепот обычно тугоухий Степан Далматович, панически боявшийся сквозняков, среагировал мгновенно. Он приспустил очки на нос и укоризненно глянул на того, кто внес такое легкомысленное предложение.
— Мы — взрослые люди, можем немного и потерпеть. Не так ли?
— Потерпим, чего уж там! — откликнулись отзывчивые родители. А я почувствовал, что к горлу подступает противная тошнота. Настоящее удушье. Тут уж не до директорского доклада. Все свои силы я собирал в кулак, чтобы сдержать этот приступ, не выдать слабости.
В какой-то момент я почувствовал, что могу упасть, если сейчас же не покину этот душный зал. Я стал проталкиваться к выходу, словно не замечая строгого директорского взгляда.
Передохнув немного на школьном крыльце, я решил больше не искушать судьбу, — однажды во время затянувшегося педсовета я потерял сознание прямо в учительской, — и потихоньку направился домой. Хорошо, Клава не заметила моего ухода, а то еще и с ней стало бы худо. Да и директор бы обозлился: «Демонстративный… семейный уход с мероприятия…»
Тошнота между тем не проходила. К ней прибавилось и острое покалывание в сердце. Потому шел я медленно. Пройду два-три дома — и снова присаживаюсь на бревнах, которых, слава богу, навалено у каждого двора.
«Только бы благополучно добраться до дома. Только бы добраться». Я давно убедился: для больного сердца полный отдых и покой нельзя заменить никакими лекарствами.
Вечерело. Я издалека заметил, что окна светились только в Тониной комнатке. Значит, кроме Тони, никого дома нет, Колян ее где-нибудь еще носится на улице.
С трудом поднялся я по ступенькам крыльца, и меня бросило в холодный пот, подкосились ноги. Острые клинья подступили к сердцу со всех сторон. Я не в силах и в половину легких вздохнуть — так закололо. «Ничего, ничего. Это скоро пройдет. Главное — отдохнуть, и все будет в порядке», — утешаю себя.
Прислонил голову к стене, сижу, прислушиваюсь к биению сердца, но не могу расслышать его ударов: в груди сплошная щемящая боль…
Наконец отошла тошнота, отпустило и сердце. С наслаждением, так что даже голова закружилась, я вдохнул вечерний прохладный воздух. «Посижу. Подышу, — думаю. — Не зайду до Клавиного прихода в дом. Пусть это будет мне вместо прогулки».
Вдруг слышу смутные голоса. Все громче и громче они. «Да это же у нас в доме! Может, Тоня, с кем-то беседует? Ох, что-то не похоже это на мирную беседу».
«Погубил ты мою душу!» — плача, выкрикивает женский голос.
«Может, радио это?»
«Уходи ты, Христа ради! Вот-вот хозяева придут!..»
«Какое радио? Это же Тоня!»
«Перестань ныть: „Хозяева, хозяева!..“» — мужской голос раздражен, хрипл. Он показался хорошо знакомым, но вспомнить, кому принадлежит, я не мог.
«Для тебя они никто, а ко мне как к родной отнеслись…»
«Да ну!»