— Видите ли, какое дело… — заговорил я, собираясь сообщить, что картина не моя и пропуск надо выписать на имя Чуклаева, но открылась дверь и появился вернувшийся молодой сотрудник. Он остановился у порога кабинета и, развернув апостола Петра лицом к нам, установил икону себе на грудь.
Никогда я еще не видел такого удивительного реалистического портрета святого — в глазах его, в неуловимо тонком изломе бровей стыла боль. Он не спрашивал ни о чем, он судил и сострадал одновременно. Но судил он людей… за безрассудную покорность богу, так мне вдруг показалось.
Не знаю, какое решение принял бы я во время вчерашнего разговора с Акимом, успей хоть на день, хоть на час раньше увидеть настоящего апостола Петра. Мой друг, несомненно, способный художник, но копия, которую он прислал мне и на которую я подолгу смотрел, любуясь, не могла идти ни в какое сравнение с оригиналом.
— Христофор Христианович, — с болью в голосе сказал я, — это ведь не моя картина.
— Чья же?
Я показал на Чуклаева.
— Надо на товарища Чуклаева выписать пропуск.
— Я, дорогой мой, действую согласно документам, — резко возразил Христофор Христианович. — А в них ваша фамилия. Пожалуйте ваш паспорт.
Он взял мой паспорт, внимательно посмотрел и отдал его белокурому сотруднику, успевшему тщательно упаковать икону.
— Выпишите, Вячеслав, пропуск на товарища Панькина.
Поведение Чуклаева стало непонятным, тревожным. Его взгляд метался по кабинету от Христофора Христиановича к апостолу, потом ко мне, к пишущему пропуск сотруднику…
Сотрудник протянул Христофору Христиановичу мой раскрытый паспорт, на котором лежал зеленый квадратик пропуска. Тот расписался на пропуске и вернул его мне вместе с паспортом. Потом направил мне в грудь прямой, как карандаш, указательный палец и, взмахивая им в такт своим словам, сказал:
— Просьба к вам, товарищ Панькин, берегите эту бесценную картину. Никому ее не отдавайте и не продавайте. А увидите — трудно сберечь, приносите обратно к нам.
Я смутился, что-то пробормотал в ответ, стал прощаться. В этот миг началась та страшная и нелепая история, о которой тяжело рассказывать. Чуклаев коршуном бросился на белокурого сотрудника и вцепился в картину. Тот, растерявшись, выпустил упакованного апостола из рук. Чуклаев свирепо толкнул его и, прижав к груди апостола, бросился бегом по коридору, Жорж устремился за ним.
— Не волнуйтесь! — сказал Христофор Христианович и снял телефонную трубку. Но и этот суровый, спокойный человек, видимо, волновался: палец дважды проскакивал нужную цифру, и главный хранитель музея начинал набирать номер сначала.
Видимо, Чуклаев и Жорж, выходя, сдержали себя, и швейцар спокойно выпустил их с драгоценной ношей. Христофор Христианович, выслушав швейцара, повернулся к нам с побледневшим лицом:
— Поздно.
Когда я вышел на улицу, рассеянный и опустошенный, не сразу заметил толпу на противоположной стороне шумного потока машин.
Но тут меня заставила вздрогнуть пронзительная сирена «скорой помощи», и я увидел у сквера, напротив музея, неподвижно застывший, развернувшийся буквально поперек улицы синий автофургон и вокруг него пять-шесть легковых машин, возбужденных, размахивающих руками людей и среди них чуклаевского зятя. И тут меня будто током ударило: в руках у Жоржа были обрывки знакомой упаковки, а на сером асфальте — следы краски и мелкая щепа старого дерева.
— Апостол! — вскрикнул я, подбегая к Жоржу.
Черные усики Жоржа вздрагивали, в глазах стыла злость.
— Старая собака! — сквозь стиснутые зубы прохрипел он. — Не сумел добро сохранить. На! Все теперь получил, все…
Санитары вытаскивали из-под автофургона тело, бесформенное, окровавленное.
Подавленный, угнетенный всем происшедшим, ехал я в метро, мало обращая внимания на людскую суету и сутолоку, царящую вокруг.
Я уезжал из Москвы через день. Провожал меня Аким один: Лена ушла в больницу к Лаврентию Мироновичу, которому хоть и стало лучше, но еще не выписывали.
Аким обнял меня, и я почувствовал на щеке теплую влагу. У меня защипало глаза.
— До встречи, друг. Не забывай нас.
Аким отстранил меня, и я увидел: он не плачет. Просто скатилась одинокая слеза. Глаза Акима блестели жестко и сурово. Я снова видел их такими, как тогда, под Москвой, когда он, наш отделенный, остался вместо убитого командира взвода и отдавал нам боевой приказ.
Затем он снова привлек меня к себе, трижды, по-русски, крест-накрест, поцеловал и подтолкнул к вагону.
Поезд медленно тронулся.
Аким кивнул мне с тем же выражением на просветленном лице. Мне послышалось, будто он кричал: «Держись, Ваня!» Как тогда, в сорок первом, когда крошил из пулемета наступающих фашистов, а я был у него вторым номером.