В полдень послышался клюнувший ключ, и характерно трахнул замок: это с рынка домой Марианна пришла Николавна; шаг ее тяжкий под тошный шумок макинтоша отнес мимо двери на кухню пудовую сетку
Четверть первого, двадцать минут первого, половина… Он разрешил себе одну последнюю папиросу среди цепкого, хоть уже опостылого постельного тепла. Анахронизм подушки становился все явственнее. Недокурив, он встал и сразу перешел из мира многих занимательных измерений в мир тесный и требовательный, с другим давлением, от которого мгновенно утомилось тело и заболела голова; в мир холодной воды: горячая нынче не шла.
Стихотворное похмелье, уныние, грустный зверь… Вчера забыл сполоснуть бритвенный снарядик, между зубцами – каменная пена, ножик заржавел, а другого нет. Из зеркала смотрел бледный автопортрет с серьезными глазами всех автопортретов. Сбоку, на подбородке, в нежно-разражительном месте, среди за ночь выросших волосков (сколько еще метров я в жизни сбрею?) появился желтоголовый чиреек, который мгновенно сделался средоточием всего Федора Константиновича, сборным пунктом, куда стянулись все неприятные чувства, жившие в различных частях его существа. Выжал, – хотя знал, что потом распухнет втрое. Как это все ужасно. Сквозь холодную мыльную пену пробивался красный глазок: L’oeil regardait Caïn[26]. Между тем, «жиллет» не брал волоса, и ощущение щетины при поверке пальцем отзывало адовой безнадежностью. В соседстве кадыка появились кровавые росинки, а волоски были все тут как тут. Степь Отчаяния. Кроме всего, было темновато, а если зажечь свет, то ничем не помогала иммортелевая желтизна дневного электричества. Кое-как добрившись, он брезгливо полез в ванну, застонал под ледяным напором душа, а потом ошибся полотенцем и с тоской подумал, что весь день будет пахнуть Марианной Николаевной. Лицо горело отвратительно шероховато, с одним специально раскаленным угольком сбоку на подбородке. Вдруг сильно дернулась ручка двери (это вернулся Щеголев). Федор Константинович подождал, пока удалились шаги, и проскочил к себе.
Вскоре он уже был в столовой. Марианна Николаевна разливала суп. Он поцеловал ее шершавую руку. Ее дочь, только что пришедшая со службы, явилась к столу медленными шажками, изможденная и как бы затуманенная конторой; села с изящной вялостью – папироса в длинных пальцах, на ресницах пудра, бирюзовый шелковый джампер, отчесанные с висков светлые стриженые волосы, хмурость, молчание, пепел. Щеголев хлопнул водочки, засунул салфетку за воротник и начал хлебать, приветливо и опасливо поглядывая на падчерицу. Она медленно размешала в борще белый восклицательный знак сметаны, но затем, пожав плечом, отставила тарелку. Марианна Николаевна, угрюмо следившая за ней, бросила на стол салфетку и вышла из столовой.
«Поешь, Аида», – сказал Борис Иванович, вытягивая мокрые губы. Ничего не ответив, словно его не было, – только вздрогнули ноздри узкого носа, – она повернулась на стуле, легко и естественно изогнула длинный стан, достала с буфета сзади пепельницу, поставила у тарелки, сбросила пепел. Марианна Николаевна с мрачно-обиженным выражением на полном, кустарно накрашенном лице вернулась с кухни. Дочь положила левый локоть на стол и, слегка на него опираясь, медленно принялась за суп.
«Ну что, Федор Константинович, – начал Щеголев, утолив первый голод, – дело, кажется, подходит к развязке! Полный разрыв с Англией, Хинчука по шапке… Это, знаете, уже пахнет чем-то серьезным. Помните, я еще так недавно говорил, что выстрел Коверды – первый сигнал! война! Нужно быть очень и очень наивным, чтобы отрицать ее неизбежность. Посудите сами, на востоке Япония не может потерпеть…».