— Утром я распоряжусь тебя казнить. Ты омерзителен. — Ее лицо начинает сотрясать дрожь, и она подтягивает простыни к подбородку, словно пытаясь спрятать свое птичье тельце в лоснящейся ночнушке от моего взгляда. — Люди меня еще благодарить будут, что я тебя усыпила. Тебя надо было еще в колыбели придушить. Зачем вообще оставлять жить таких, как ты?
Все это мне уже доводилось выслушивать от нее, когда она впадала в ехидное настроение. Но по-настоящему меня злит лишь ее подозрение, будто мне охота пялиться на живой скелет в шелковой ночнушке.
В любой момент может войти Емима и поднять вой. Потом прибежит Белый Обезьян, и жить мне останется несколько часов. Смотрю на птичье личико с хохолком седых волос. Я никогда никого еще не ненавидел так сильно. Из горла у меня вырывается булькающий писк, и не успевает она добавить и слова, как я уже у ее изголовья.
Она глядит на меня удивленными глазами. Мы оба не можем поверить, что оказались так близко друг к другу в ее спальне. Ничего такого я себе не представлял: горит свет, я в ночной рубашке, иссохшее тощее тельце госпожи Цветок, с прямой спиной восседающей между подушками.
Она открывает рот, но оттуда не вылетает шипастых слов, жалящих уши. Теперь моя очередь говорить.
— Вы, — произношу я. — Мальчики. Мальчики в фургоне. Это из-за вас они попали сюда.
— О чем ты? Из ума выжил?
Я вытаскиваю одну из подушек у нее из-под спины. Госпоже Ван ден Брук никогда не нравился вид моих ручонок, торчащих из рукавов форменной одежды, как у фарфоровой фигурки, так что будет справедливо, если они станут последним, что она увидит, прежде чем я наложу подушку ей на лицо.
— Ой, — девчачьим голосом скулит она. На ее нахмуренном лбу все еще написан немой вопрос, когда я погружаю ее во тьму и перекрываю путь воздуху, который тонкими струйками просвистывает по ее ноздрям. Я улыбаюсь дикой безудержной улыбкой, от которой у меня содрогается все лицо. Этой злобной птичке больше меня не клюнуть.
Ее голубиный череп ворочается под подушкой. Из-под простыней выбиваются ноги-веточки, усеянные коричневыми пятнами, но лишь тихонько шуршат, словно мыши за плинтусом. Клешни разжимаются, сжимаются, разжимаются, замирают…
Я кладу свою большую голову-луковку на подушку, чтобы давление было посильнее. Сейчас наши лица близки как никогда, но мы друг друга не видим. Нас разделяет лишь чуточка пуха и немного шелка. От подушки пахнет духами и старушечьим телом. У меня в животе всплесками и брызгами нарождается взволнованное чувство торжества. Мне хочется по-большому.
Я шепчу слова сквозь разделяющую нас преграду. Провожаю ее в последний путь своим бормотанием.
— Мальчики из фургона плакали, когда их тащили в душевую. — На матрасе трепыхается коготь. — Им было страшно, но они не знали, что их будут мучить. Не понимали ничего. — Под простыней вытягивается костлявая нога. — Как они выглядели на вашей тарелке? — Кривая ступня в последний раз дергается, и желтый ноготь зацепляется за шелк. — Вечером в зале заседаний гремел смех. Я вас слышал. Стоял за дверью и все слышал. — Тонкие косточки подо мной расслабляются и обмякают. — А потом вы мне велели принести объедки сюда в белых пакетах. На лестнице они меня били по ногам. Очень тяжелые были. И внутри все сырые.
Теперь она неподвижна. Подо мной нет ничего, кроме птичьих косточек; окаменелости, завернутые в шелк, немножко волос — вот и всё.
Некоторое время я тоже не двигаюсь. Теперь, когда дело сделано, по телу разливается тепло. На коже под моей ночной рубашкой остывает белесый пот. Отняв подушку от лица госпожи Ван ден Брук, я на шаг отступаю от кровати. Разглаживаю место, в которое утыка́лся ее клюв. Склонившись над ней, засовываю подушку за ее спину, еще не холодную.
Внезапно подо мной оживает одна из ее цыплячьих рук — и движется быстрей, чем ожидаешь от такого старого и тощего существа. Желтая когтистая клешня хватает меня за локоть. Я опускаю взгляд. Лоб цвета яичной скорлупы взрезают морщины. Розовые гла́зки распахиваются. Охнув, я пытаюсь вырваться.
Птичий клекот.
Ее рот распахивается. В мое запястье вонзаются два ряда острых желтых маленьких зубов.
Теперь тону уже я. Боль и паника заполняют воздушный шарик у меня на плечах, словно горячая вода. Я как могу пытаюсь сбросить, отпихнуть, отодрать от себя этот клюв, который вот-вот откусит мою кукольную ручонку. Она хрюкает и не отпускает. Как может такое старое создание, как госпожа Ван ден Брук, сделанное из одних мелких косточек и бумажной кожи, производить такие низкие звуки?
Упершись пятками в коврик, изо всех сил отталкиваюсь, но ее тело устремляется за мной вместе с простынями, ползет по матрасу. Рыча и шипя, она мотает головой, и мое запястье, кажется, ломается. Надо было догадаться, что сто семьдесят лет злонамеренной жизни не оборвешь мягкой подушкой среди ночи.