Дочка — виновница всей этой кутерьмы — оказалась особой лет двадцати семи, сухощавой, высокого роста, довольно разбитной на вид. От выпитого по лицу ее расползлись неровные красные пятна. Взмахивая платочком, она все притопывала и приплясывала, сама себе подпевая. В то же время глаза ее цепко и по-трезвому серьезно следили за тем, как выносят ее багаж.
К калитке подогнали подводу, погрузили ящик с ягодой, ведра, обвязанные поверху тряпицами, и чемоданчик, усадили мать — небольшую сухонькую женщину; из-под платка выбивались прядями волосы. Дочка уселась рядом, обняла ее за плечи.
— Но-о! — повозка тронулась, колеса завихляли, поднимая за собой вязкую пыль. Провожающие стали расходиться. Повозка вернулась часа через два. Сыновья бережно, на руках внесли в дом уснувшую мать, уложили ее и ушли. В знойной тишине басовито гудели рыжие слепни, поналетевшие во двор вслед за лошадью.
Вечером, когда спала жара, Иван и Шмаков решили пройтись поселком. Возле пекарни они увидели Павла Тимофеевича. Без кепки, раскрасневшийся, с расстегнутой во всю грудь сорочкой, он что-то горячо и сбивчиво доказывал работнице пекарни. Из кармана у него торчала бутылка водки. Женщина, смеясь, махнула рукой и, не дослушав его объяснений, убежала.
— Бывают же такие, — проговорил Шмаков. — Только начал пить — не остановится, пока последнее с себя не спустит — до штанов…
— По первому разу судить трудно, — уклончиво сказал Иван. — Приехали, попали как раз на проводы. А в другое-то время как живут, не видим…
— Чего там, не первый раз наблюдаю пьянки, — непримиримо продолжал Шмаков, — знаю. Неделями бьется, сил своих не щадит, чтобы копейку заработать, прижимает себя и других, а подошло, накатило — и летит все прахом. За день-два опустит все подчистую. На что угодно может пожалеть денег: на еду, на одежду, на обувь, детям не даст на гостинцы, а на водку, раз собрались гости — до последнего гроша…
Они шли поселковой улицей к причалу, где высадились с баржи. Построенный лесозаготовителями несколько лет назад поселок уже оказался далеко за фронтом работ. Лесные заготовки давно велись за десятки километров от него, там строилась новые поселки, а этот оставался — не село и не рабочий поселок.
— Смотрю вот, — переменил разговор Иван, — «самоедствующий» поселок. Строевой лес вокруг вырублен, а пашен не распахано, предприятия по переработке древесины нет. Живут люди, работают на почте, в сельсовете, в магазинах, пекарне, амбулатории, школе, с пятого на десятое перебиваются, а отдачи — никакой. Потребители. Сами себя обслуживают. И таких «диких» поселков в крае предостаточно: и по леспромхозам, и по Амуру. Не раз задумывался, почему такое? Причин много…
— Какие там причины, — перебил Шмаков. — Миновала необходимость — закрывать такие поселки и баста! Канителимся много.
— Удивительно прямолинейно вы рассуждаете. Эдак в крае один-два города останутся, а остальное все — по боку. Лес сведем, оголим землю, да и подались в далекие края. Так по-вашему, что ли? А не задумывались, много ли у нас этих необжитых краев осталось?
— Что толку держать народ там, где нечем заняться?
— В том-то и дело, что надо не только держать народ, но и думать, какое занятие предоставить. Осваивать, улучшать землю надо, а не опустошать.
— Кому положено, думают.
— Думают, да поздновато. Эта проблема для края уже такова, что с маху ее не решить.
Шмаков пожал плечами.
Огнистая заря густо подрумянила склон сопки, кудрявившийся на ней дубняк. Дальние горы, за которыми лежала долина Алчана — крупного притока Бикина, — напитались густой синевой и словно бы придвинулись ближе. Загорелись на миг стекла в домах, окрасились а горячие тона не успевшие выделиться под дождями и ветрами стены из розового смолистого листвяка, и холодные сумеречные тени стали заполнять низину. Солнце утопало за стеной леса и, словно рыбак сетью, сгоняло за собой сияющие краски дня.
Утром Павел Тимофеевич встал с больной головой, чуть живой, с отечным лицом. Федор Михайлович, видя, как он вздыхает, хватается за сердце и мучится, вздохнул, сходил за поллитровкой водки, принес заодно хлеба и селедку.
— Загулял я вчерась, — с виноватым лицом объяснял Павел Тимофеевич. — Ох-ха! Трешшит головушка, ой трешшит. Может, что неладно вчерась было, так уж простите, ребяты, не обижайтесь…
— Ладно, чего там, сам гулеванил, знаю, как это быват. Пей! — придвинул к нему стакан с водкой Федор Михайлович.
— Ни-ни! И ни в рот. На глаза не надо! — отнекивался Павел Тимофеевич. Вероятно, ему и в самом деле противно было смотреть на водку после вчерашнего. Жаль только, что муки похмелья так быстро забываются! — Видеть не могу, вот ей-богу!
— Пей! Опохмелишься, легче станет.
Руки у Павла Тимофеевича дрожали, когда он подносил стакан к губам. Выпив, крупно, с отвращением содрогнулся. Скривившись, он долго тыкал вилкой в кусок селедки, пытаясь загарпунить его на острие, но так и не сумел. Он просяще взглянул на Федора Михайловича.
— Не будешь против, если я и старухе маленько поднесу. Самую малость — с наперсток. Тоже мучится.