Вопросы, о которых он теперь думал, открываются нам в тех его письмах из корпуса, о которых мы уже говорили. Прося у родителя денег, Рылеев считал долгом не скрывать от него своих добродетелей, к числу которых относил и способность «философствовать». Эти размышления 17-летнего философа стоят того, чтобы на них остановиться, так как – за вычетом напускного глубокомыслия, рассчитанного. конечно, на то, чтобы поразить родителя, – в них все-таки открывается перед нами тайник души и мысли молодого мечтателя. Он, действительно, думал о том, что пишет, и, как образцовый сын своего сентиментального времени, куда-то рвался, чем-то томился, чего-то боялся и жаждал для себя особого жребия. «Та минута, – писал он отцу перед выпуском, – которую достичь жаждал я, не менее как и райской обители священного Эдема, но которую ум мой, устрашенный философами, желал бы отдалить еще на время, быстро приближается. Эта минута – есть переход мой в волнуемый страстями мир. Шаг бесспорно важный, но, верно, не столь опасный, каким представили его моему воображению мудрецы, беспрестанно вопиющие против разврата, обуревающего мир сей. Так, любезный родитель, я знаю свет только по одним книгам, и он представляется уму моему страшным чудовищем, но сердце видит в нем тысячи питательных для себя надежд. Там рассудку моему представляется бедность во всей наготе, во всей ее обширности и горестном ее состоянии; но сердце показывает эту же самую бедность в златых цепях вольности и дружбы, и она кажется мне не в бедной хижине и не на соломенном одре, но в позлащенных чертогах, возлежащею на мягких пуховиках, в неге и удовольствии. Там, в свете, ум мой видит ряд непрерывных бедствий… обманы, грабительства, вероломства, разврат и так далее… но сердце, вечно с ним соперничествующее, учит меня противному: «Иди смело, презирай все несчастья, все бедствия и если оные постигнут тебя, то переноси их с истинной твердостью, и ты будешь героем, получишь мученический венец и вознесешься превыше человеков». Тут я восклицаю: «Быть героем, вознестись превыше человечества! Какие сладостные мечты! О! я повинуюсь сердцу». Разберем теперь, кому истинно должно повиноваться, уму или сердцу? Первый… все почти человеческие страсти и предприятия осуждает безжалостно; свет для него есть обиталище разврата и пустыня необозримая… Сердце же, напротив того видит в нем одни радости и всегда готово ими наслаждаться, не утомляя себя скучными разбирательствами… Для него свет – прелесть, в коем везде видна добродетель, и порок изредка показывается в нем так, как туманное облако в ясный день. И люди кажутся сердцу любезными существами… Следовать первому (уму) – есть быть человеконенавидцем, людей не считать людьми и искать их, при свете ясного дня, с фонарем… Но соразмерно ли силам человеческим принять методу мудрецов? не лучше ли любить своего ближнего с нежною дружбою, не раздражать его самолюбия, не хулить чужих поступков, – и злоба их никогда не коснется тебя… ты найдешь отраду в его сострадании, и возвращение твое к счастию будет неизъяснимо приятно и с рукоплесканиями твоих друзей. Мы должны все умереть, но опять восстанем для блаженства, пред коим прежнее было – ничто. Вот, любезный родитель, мои мысли, вот мои правила, плоды наставлений и размышлений собственного разума, коим следовать я намерен».[425]

Родитель был крайне взбешен этой сладкой риторикой, обозвал ее пустословием с чужих слов и как трезвый, поживший человек был, по-своему, прав. За напыщенной формой он не разглядел, однако, в словах сына – затаенного смысла. Все такие возвышенные тирады, часто попадающиеся и в позднейших письмах Рылеева, были неумелым выражением одного глубокого и искреннего душевного движения. Экзальтированная, доверчивая и сентиментальная душа боролась в мальчике с искушениями скептического ума, вера в людей сталкивалась с подозрением, надежды на «прелести» жизни – с первым раздумьем о ее опасностях. Рылеев стоял на распутье между двумя миросозерцаниями, – сентиментально-благодушным и критически-активным, ожидая много от жизни «светской», т. е. в данном случае от жизни за стенами училища, которое он должен был скоро покинуть.

О литераторской славе он в эти годы совсем не мечтал, если не считать весьма слабых стихов на патриотические темы[426] и маленькой поэмы на смерть некоего Кулакова, помощника эконома в корпусе.[427] Эта «Кулакиада» была самым ординарным гимназическим упражнением в стихах, описывала в насмешливом тоне кончину эконома, слезы его начальника и погребальное шествие на Смоленское кладбище и в общем подтверждала правильность суждения о ней самого автора, который говорил:

Я не поэт, – а просто воин,В устах моих нескладен стих…[428]
Перейти на страницу:

Все книги серии Humanitas

Похожие книги