«Не без утешения бывает и самая горькая доля! На другой день подоспели к нам двое Бестужевых, Николай и Михаил, Якушкин, Арбузов и Тютчев. Пожаловал к нам и губернатор и после краткого приветствия извинился перед А. Бестужевым и мною, что нас заключили в острог по ошибке, так как мы избавлены от работ и, хотя мы просили не разлучать нас с товарищами, он, ссылаясь на какой-то закон, приказал поместить нас на квартиру. Горько показалось нам неуместное смягчение участи нашей».[190]
«После трехдневного пребывания в Иркутске мы с А. Бестужевым отправились, в сопровождении молодого казачьего урядника, к месту своего назначения»…
24 декабря, накануне Рождества, добрались они до Якутска, и здесь Муравьев с Бестужевым простился. Муравьев ехал в ссылку в Вилюйск, а Бестужев остался на поселении в Якутске.
VIII
О новых условиях жизни, в какие попал теперь Александр Александрович, и о новых ощущениях, какие эти условия вызвали в его душе, нам дают довольно подробный отчет письма, которые он писал в Читу к своим братьям, Николаю и Михаилу, – «к кровным и картечным братьям», как он называл их. Письма эти сохранились,[191] хотя конечно не все: и надо удивляться, что они вообще уцелели, так как, чтобы попасть из Якутска в Читу, они должны были прежде побывать в Петербурге в жандармском управлении. В этих интимных письмах собран очень интересный материал и биографический, и литературный, и даже этнографический.
Жизнь Александра Александровича на дальнем севере, «где кровь мерзнет и даже винный спирт прячется в шарике», была не из веселых, но нельзя назвать ее и жизнью лишений и горя: то была скучная и томительная жизнь.
Ссыльный не находил себе места в окружающем обществе. Можно было, конечно, интересоваться жизнью и бытом якутов, приглядываться к их лени и нечистоте, к разным их лукавствам, чтобы вывести, наконец, заключение, что «они имеют приятное качество соединять в себе приобретение всех пороков образования, с потерей всех доблестей простоты», – эти наблюдения могли дать кое-какую пищу остроумию и иронии; можно было также тратить все свободное время (а оно, к сожалению, все было свободно) на охоту, чтобы промерзать зимой до костей, а летом убеждаться, что дичь неучтива, леса безмолвны, как могила, и стрелять некого – эти прогулки могли развлечь, заставить подчас сострить и сказать отборной французской речью: Le gibier dans les environs de Petersburg a plus d'urbanité et se laisse plomber avec meilleure grâce – но все это, конечно, быстро приедалось. А в окружающем городском обществе едва ли можно было найти что-нибудь, что отвлекло бы интерес от якутов и неразысканной дичи.[192] «Я мало верил доселе трактатам господ физиологов о влиянии климата на темперамент, ибо в северной Пальмире своей встречал все страсти Италии, хоть редко, но несомненно, – писал Бестужев, – зато здесь неверие мое склонилось подобно магнитной стрелке: при каждом философском взоре более и более убеждаешься в этой истине. Здесь ум и чувства людей в какой-то спячке: движения их неловки и тяжелы, речь однозвучна и протяжна: сидеть есть величайшее их удовольствие и молчать – не труд, даже женщинам. Здесь движутся только желчные страсти: корысть, зависть, тщеславие. Все это течет с кровью мерзло и безжизненно». Эти слова, как можно заключить из общего контекста, сказаны Бестужевым о простом народе, – но и о том, что называется «обществом», он был не лучшего мнения. «У здешних жителей, – пишет он, – нет ни добродушия, ни одной благородной черты в характере, и делать зло, чтобы показать, что они могут что-нибудь делать, есть их первое наслаждение. Можете себе представить, что я не избег их злословия или за то, что сам не кланяюсь, или за то, что мне иные кланяются. Но я, как и всегда, мало о том забочусь»… «Истинное гостеприимство обледенело в этом отечестве сорокаградусных морозов: тут только выставка. Я не посещаю собраний и знаком только с двумя домами. Иногда меня навещают и наводят на меня скуку; видел я у себя даже хорошеньких дам. Но да будет тому стыдно, кто превратно истолкует мои слова».
К дамам Александр Александрович был всегда неравнодушен; и позднее, как мы увидим, они вносили большое разнообразие и даже большую тревогу и печаль в его походную жизнь. Но в Якутске – насколько следует из его писем – однообразное течение этой жизни их вторжением не прерывалось, и Бестужев влачил свои дни, хотя – не без мысли о дамах – и изображал собой, как он сам говорил, «модную картинку». Сердце «просило практики», но, кажется, что в Якутске этой практики не было…
Жизнь вообще была очень скучная, если не считать тех редких моментов, когда судьба заносила на север какого-нибудь нежданного гостя; но, конечно, и с этими гостями отношения были далеки от сердечности и притом не по вине Бестужева. Единственный человек, с которым Бестужев мог поделиться если не чувством, то хоть мыслями, был проезжий немецкий ученый, доктор философии Эрман, с которым у Бестужева завязалась потом ученая переписка.[193]