В Королевском музее Эжен увидел знаменитый, прославленный на сотни ладов «Ночной дозор», занимавший целую стену. «Ночной дозор» оказался в высшей степени странной картиной.
Издали — хотя в тесных залах музея нельзя было смотреть особенно издали — «Ночной дозор» производил впечатление загадочное, но, безусловно, величественное. Вблизи же вовсе нельзя было ничего разобрать — может быть, Эжен вспомнил в Королевском музее недоумение Жироде, удивившегося перед «Хиосской резней» тому, что он не может ничего разобрать.
Но Рембрандт был еще непонятней, в нем не было логики: вместо того чтобы повелевать формой, он ей перечил, он шлепал мазки кое-как: зато потом, когда они высыхали, он их фиксировал лаком, заливал лессировками, он трудился вокруг них, как пчела. Автор доводил поверхность картины до состояния, смысл которого был известен ему одному. Вместо того чтобы материализовать, утверждать, делать натуральным и выпуклым, он старался все растворить в сверхъестественном свете, амстердамских нотаблей он превращал в привидения, в миф.
В Голландии Эжену больше не пришлось побывать. В Антверпен он еще съездит. О Рубенсе он напишет еще множество слов. О Рембрандте значительно меньше. Рембрандт окажется для него родственником, которого любят, но о котором молчат.
Между тем в Лувре он виделся с Рембрандтом почти постоянно. Его католическая душа возмущалась, наверное, неказистостью сцен из евангелия — «Учениками в Эммаусе», «Милосердным самаритянином», — но разве сам он не был неказист, неуклюж, как будто нарочно неловок, разве он сам не презирал и не проклинал постоянно зловредную легкость кисти?
Зато
Католическому искусству столь проникновенным быть никогда не случалось. Оно потрясало, как Рубенс, оно вселяло в душу восторг, но такого общения душ — душа и душа, душа и Христос — это искусство никогда не достигло, да оно и не стремилось к нему.
Как ни странно, Делакруа почитают во Франции последним великим католическим живописцем. Еще более странно, что это именно так. Еще в Салоне 1827 года рядом с «Сарданапалом» висел его «Христос в Гефсиманском саду».
Был ли он верующим?
«Обедал у X. Он пытался пробудить мою набожность; он-де нашел во мне совершенно подготовленную почву; в сущности это сумасшедший».
Но неверие столь же разнообразно, как вера, оно имеет множество форм. Возвращаясь от обедни однажды, он заявил: «Я рожден проповедником», — правда, религия и проповедь отнюдь не одно и то же. Однако вот его рассуждения:
«Бог ввел в мироздание дух, как одну из необходимых сил, действующих в нем; дух не является всем, как это утверждают прославленные идеалисты и платоники; но он существует, подобно электричеству и ряду других невесомых сил, воздействующих на материю.
Я создан из материи и духа: эти два элемента не могут погаснуть».
Откуда такие идеи? Не позаимствованы ли они у Луи Ламбера, у юного мистика, с которым Оноре де Бальзаку посчастливилось учиться в Вандомском коллеже? У Луи, который видел воочию
Это поколение заражено было страстью все объяснять, восторженность, постоянный и утомительный пафос уживался в их головах с наивным и нескромным желанием
«...Я думал о прелестных аллегориях эпохи средних веков и Ренессанса, о всех этих небесных селениях, блаженных полях, полных сияния, оживленных легкими фигурами и т.д.
Природа, не подчиненная гению человека, усугубляя материальные заботы, делала жизнь в те времена более суровой, что заставляло с удвоенной силой мечтать о неизведанном блаженстве...
В наше время наблюдается обратное. Нас пытаются занять исключительно зрелищем нашего собственного ничтожества, от созерцания которого мы должны были бы спешить отвернуться. Протестантизм в первую очередь способствовал этой перемене. При нем опустели небо и церкви. Народы положительного склада восприняли его с жаром...
Я не знаю, видел ли мир когда-нибудь что-либо подобное этому зрелищу эгоизма, заменившего все добродетели».
Поистине, если бы Бога не было, его надо бы было выдумать; если бы не было попов, их бы надо создать; если бы не было церквей, их бы надо построить, осветить, изукрасить в великолепном католическом стиле, чтобы Рубенсу было где развернуться, чтобы пели кастраты, гремел бы орган...