«Жалко. Он очень хорошо бы смотрелся здесь, такой яркий, притягивающий взгляд.» Эти стены не помешало бы разбавить чем-нибудь ярким. Мешков огляделся вокруг. Несмотря на сделанный не так давно ремонт, во всем чувствовалась казенщина. Стены, закрытые белыми панелями, три продавленных стула, стол, железный сейф, допотопный компьютер. Мешков и сам не любил лишнего хлама. Но здесь было как-то уж слишком аскетично… И эти стены!
Эти стены повидали многое: отчаянье, ненависть, облегчение, злобу, страх…
Они многое слышали: ложь, слезы, признания. Признания бывали разные, иногда даже романтические.
Порой признания ужасали своей жестокостью, иногда вызывали чувство омерзения, гадливости, настолько сильное, что Мешков, привыкший ко всему, работа которого собственно и состояла в том, чтобы добиться признания и подкрепить его доказательной базой, испытывал непреодолимое жалание выйти из комнаты, из этих стен, глотнуть свежего воздуха, и больше никогда сюда не возвращаться.
В 2006 году в этой комнате напротив Мешкова сидел человек и, рыдая, бил себя кулаком в грудь. Он повторял одно и тоже: «Она мне как дочь! Она же просто как дочь мне!» и много-много плакал. Не прожженый урка с синими от наколок пальцами, для которого нет ничего святого, не одуревший наркоман со стеклянными глазами. Это был солидный мужчина, респектабельный, даже довольно симпатичный. И слезы, катившиеся по его гладко выбритым щекам, казались вполне искренними. Он плакал, потому что его падчерицу, двенадцатилетнюю девочку-подростка, почти ребенка, буквально искромсали ножом, перед этим многократно изнасиловав.
Он говорил, что любил ее как родную дочь. В детстве перенес осложненный паратит, результат – бесплодие. У него не могло быть собственных детей. А ему так хотелось дочку! Он и воспитывал ее как родную дочь, заботился о ней, хорошая школа, репетиторы, дорогие игрушки. Он просто души в ней не чаял, и вот… Мешков сочувствовал ему, верил до последнего.
Когда пришли результаты экспертизы и отпираться было уже бесполезно, мужчина вдруг перестал плакать и заявил, что девочка сама провоцировала его. Она, знаете ли, была уже далеко не ребенком!
Ходила по дому в трусиках и маечке, имея, между прочим, такую грудь, которой не каждая взрослая женщина может похвалиться. Усаживалась к нему на колени, обнимала: «Папочка, папуля…» Он тоже не железный. Не хотел ее трогать, конечно. Долго боролся с собой, но потом… А убил он ее, потому что она могла все рассказать своей матери, его жене.
Животное. Сытое, холеное животное.
Мешков тогда испытал острое чувство удушающей ненависти, смотрел на этого урода стиснув кулаки, так что ногти впились в кожу, чувствуя как кровь бьет в виски, и несколько секунд боролся с отчаянным желанием повалить эту сволочь на пол и бить его ногами в пах, в грудь, в лицо… И, пожалуй, он мог это сделать. Мог. Если бы не куча посторонних людей, он бы так и сделал.
Но не стал. Просто отдышался, успокоился, обмяк на стуле, чувствуя себя шариком, из которого выпустили воздух. Ни к чему это все.
Эти несколько секунд борьбы с собой стоили ему невероятных усилий, и он понял, что его сердце подверглось такому испытанию, что он мог запросто получить инфаркт. А может у него и был инфаркт, потому что он все время массировал область сердца и никак не мог сделать полноценный вдох.
Детоубийцу признали невменяемым, отправили на лечение. И через несколько лет домой его забирала жена, мать той самой истерзанной в клочья девчонки. Мешков знал много таких женщин, у которых любовь и потребность непременно оставаться замужней дамой доходили до абсурда.
После этого случая Мешков запсиховал и хотел уйти с работы. Но шеф, который знал его прекрасно, не стал его отговаривать. Дал ему отпуск, целые две недели. «Побудь дома, поваляйся с книжкой в руках, побездельничай. Можешь пить без просыпу. Но через две недели я жду тебя на работе.»
Мешков хотел возразить. Но шеф не стал его слушать. И сказал фразу из какого-то фильма, которую очень любил: «Кто ты, если не следователь? И кто следователь, если не ты?» И добавил: «Брось, Ваня. У всех бывают такие тяжелые минуты. Не стоит пороть горячку».
Мешков пробыл дома две недели, переживая тяжелые минуты один, и был этому рад. Он не хотел никого видеть. Люди, все без исключения, казались ему жадными, глупыми, жестокими. И сам он казался себе таким. Он весь как-будто покрылся скользской, мерзкой слизью. Не то, чтобы он считал всех способными на тяжкие преступления. Просто сама человеческая природа казалась ему глубоко порочной. Каждый, думалось ему тогда, при определенных обстоятельствах мог оболгать коллегу, переспать с женой друга, присвоить чужие деньги… Он не хотел никого видеть. Из головы не выходило гладко выбритое холеное лицо, обильно залитое фальшивыми слезами. И дышать было по-прежнему трудно.