— Папаша-то наш каков, а?! — с изумлением проговорил как-то Прохор, заметив, как у отошедшего от кровати матери отца в три ручья полились слезы.
— Надо знать его душу! — ответила Наталья, еще раз погордившись родителем.
Иван Иванович все дни болезни жены не отходил от ее кровати. Достаточно было одного малого шороха, как он оказывался около нее, начинал то поправлять подушки, то одеяло, то менял чай в стакане. Иван Иванович знал, что Дарья Панкратовна очень любила клюквенный кисель и пироги, начиненные этой ягодой. В каждую осень она нанашивала двухведерную кадку, но нынче ей, бедняге, было не до того. Дарья же Панкратовна действительно очень хотела и киселя, и в особенности пирога с клюквой, и она ничуть не сомневалась, что лишь намекни про то Ивану Ивановичу, как он кинется ее искать. «Этакая ягода меня, может бы, и подняла, — думала Дарья Панкратовна, — но я ему не скажу. Ах, Иван Иванович, Иван Иванович, что-то ты будешь делать без меня?» И от таких мыслей глубокая печаль отражалась на ее лице; при этом Дарья Панкратовна совсем не думала о себе, о том, что она умрет, — сердечная ее печаль и забота была обращена к Ивану Ивановичу и детям. «Вовсе ребенок. Об себе совсем не заботится. И таким же он был у меня молодым…» При воспоминании о молодости, прекрасной молодости Дарья Панкратовна даже не чувствовала жестокой своей хвори. «Иван Иванович на нашей свадьбе был в красной рубашке. И любила ж я, как он надевал ее! Нет, что ни толкуй, а ни у кого во всем Демьяновске не имелось такой красивой рубашки. По подолу была вышита гарусом. А пояс с кистями… Как бы я ее поцеловала сейчас, ежели б она сохранилась! Давно все прошло, сколько чего мы с Иваном Ивановичем пережили, а я-то, старая, все помню хорошо. Смущался он сильно на свадьбе. Сидел за столом — прямо как маков цвет. Да что ж говорить, я тоже, должно, не дурная собою была. Много около меня ребят ходило, а вот выбрала я Ивана Ивановича. И молю бога!»
Как только Дарья Панкратовна поглядела на стоявший около порога пустой бочонок из-под клюквы, Иван Иванович изругал себя последними словами, что он, стоеросовая дубина, забыл об этой спасительной ягоде. «Дурак, сытый прохиндей!» — накинулся он на себя, потихоньку, чтоб не заметила хозяйка, одеваясь.
— Ты, мать, полежи, а я в магазин схожу, — первый раз в жизни соврал он ей, решив немедленно кинуться на поиски ягоды. Однако ни у Князевых, ни у Парамонихи, ни у старухи Евдокии клюквы не оказалось. Иван Иванович понял, что скорее добечь до леса, чем найти ее у кого-то. Да и не любил он, сказать по совести, просить! До Ржавого болота было не менее как семь километров. Через какой-нибудь час Иван Иванович был уже в лесу. Великая осенняя, глубокая тишина, нарушаемая только тихим шорохом наливающихся багряностью листьев, простиралась, казалось, на сотни верст… Сейчас он был один со своей сердечной скорбью и воспоминаниями в глухом осеннем лесу. Мшистые, еще крикливо зеленеющие кочки, обнизанные жестким клюквенным листом, успокаивающим ковром стлались и похрустывали под его ногами.
…Однажды — это было вскоре после его возвращения с войны — он бросил Дарье Панкратовне, поддавшись дурной ревности, злые и несправедливые слова. «Как же я не разглядел? Приревновал-то, оглобля, к кому! — казнил он себя. — К Ипату Селезню. Да он же рядом с Дарьей Панкратовной — что гусак с лебедихой. Да и тот недорезанный».