Лоуренс оказался лишенным того, что поддерживало его в худшие часы в Эксбридже и Фарнборо.[842] Зная о слабостях арабов, он всю войну видел себя внутри мифа о восстании; и, зная о слабостях летчиков, он не избегал мифа об авиации. Каждый погибший летчик своей кровью свидетельствовал о человеческом достоинстве, ибо ничто в королевской авиации не оценивалось в деньгах. И самый незаметный из механиков принадлежал к этой эпопее, лишь наполовину отваживаясь осознавать это, но их братство показывало, что все же осознавал.

В Бовингтоне Лоуренс впервые оказался перед людьми, которые были сами собой — и ничем иным. Те, кого он встречал до сих пор, были связаны с неким действием, ценность которого признавали — будь то потому, что их в этом убедили, как в Каркемише, где работники приветствовали свои находки залпами и торжествами — или потому, что они его выбрали. «Каждый из тех, что находится здесь, завербовался, потому что был в отчаянном положении, и никто не говорит ни об армии, ни о продвижении по службе, ни о профессиях и достижениях. Мы все здесь, по большому счету, вынужденно, и в ответ считаем друг друга подтверждением несостоятельности мира. Всякие претензии не то что смехотворны, они почти невозможны. Мы — дно общества, мы — те, кто не приспособился к жизненной конкуренции: и каждый из нас ставит других так же низко, как и самого себя».[843]

Он вспоминал сонный лепет во время своих ночей в Фарнборо; тогда он уже писал: «Мне страшны (физически страшны) другие люди: их животный дух кажется мне самой ужасной компанией, которая может преследовать человека: и я ненавижу их шум. И все же я человек, не отличающийся от них; определенно, не лучший, чем они. Что же наделяет меня такой проклятой чувствительностью, что я готов завыть, и все равно просил бы об еще больших муках? Я не покину завтра ВВС, какую бы работу мне ни предложили…»[844] Но люди в Фарнборо снова становились людьми.

Те, кто окружал его сейчас, больше не были воплощением тысячелетней мечты, а напоминали видение, полное чудовищ, которое невроз простирает пеленой перед психоаналитиками, из инфантильной и брутальной вселенной, где царствует секс, где радость быстро принимает форму скатологии[845]. Эти новые товарищи, казалось, действовали, будто во сне. И тогда они возвращались к неумолимой вселенной тех человеческих масс, которые не соединяет никакой договор, всемогущей вселенной, потому что она состоит только из инстинктов. «Никто не критикует, напротив, все считают естественным брать внаем тело женщины, или продавать себя, или унижать себя тем или иным образом».[846] О некоторых своих товарищах Лоуренс говорил соседу по кровати: «Беда в том, что они из тех, кто инстинктивно швыряет камнями в кошек». — «А чем ты хочешь, чтобы они швыряли?»[847]

Он пытался бежать из мира духа, поскольку ни один мир, кроме этого, не придает силу сознанию; но он воспринимал ту область, куда он бежал, лишь в негативном плане — как ту область, где сознание не преследовало его. Тот, кто бежит из города в пустыню, знает с самого начала, что не найдет там ни улиц, ни толпы, но ему приходится обнаружить, что там есть скорпионы и жажда. Стать «чуть более похожим на других»? То, что делает похожими людей, или дает им иллюзию, что они похожи — это общая судьба через общее действие. Общей судьбой и общим действием в Бовингтоне было то же самое, что и в тюрьме.

Интеллектуал не знает ничего о человеке грубом. Он не встречает его почти никогда, и если встречает, то все равно не видит: ведь этот человек не выражает себя, а мир интеллектуала — это мир самовыражения. Человек грубый, исключая долго длящиеся отношения, кажется ему не столько подверженным инстинктам, сколько пустым или загадочным. Лоуренс считал его загадочным. Он думал, что всякий человек носит в себе тень религиозного чувства, которую, по меньшей мере, проецирует на него присутствие смерти. Для большей части неграмотных людей, которых он знал до сих пор, жителей Востока, главный вопрос был в том, чтобы не посвящать свою веру никому, кроме истинного Бога. Для его товарищей в Бовингтоне — которые, между прочим, не были атеистами — Бог и даже смерть были вопросами неинтересными, «сложностями». В рабстве у земных удовольствий, они вкладывали смысл своей жизни в то, чтобы обеспечить себе хоть какие-нибудь из них. Но даже и эта погоня за удовольствиями не была их выражением, как он думал вначале; а выражением их было неуязвимое презрение ко всему, ради чего жил он. Перед их радостным ослеплением ответственность человека, которая не уставала терзать Лоуренса, была лишь смехотворной. Фундаментальная человечность ничего общего не имела ни с тоской, ни с совестью.

Перейти на страницу:

Похожие книги