Жизнь, которая нуждается в том, чтобы подчинить себя одной из своих привилегированных частей, будь то чистота, [пробел] — или воля, что выбрал Лоуренс, — поддерживает себя лишь тем, что человек, вовлекший себя в нее, принимает свою слабость, сознавая свою жизнь как род драматического упражнения в стремлении к большей чистоте, большей воле; зная и то, что демон никогда не бывает полностью побежден, и видя в поражении один из этапов. Быть счастливым, обнаружив, что еще можешь прыгать, и презирать себя за это — все равно что обнаружить, что можешь стать генералом, и презирать себя за это. Но если борьба против исполнения тех наших желаний, которые мы отвергаем — условие всякого достоинства, всякого равновесия, то борьба против существования этих желаний безнадежна с самого начала. Человек в ответе за то, что он делает, но не за то, чем он является. Тот, кто ставит под вопрос не свои действия, но свою природу, имеет выбор лишь между верой, самоубийством и неврозом. «Все это, должно быть, безумие, и иногда я задаюсь вопросом, насколько я сошел с ума, и не будет ли сумасшедший дом моим следующим (и милосердным) приютом. Милосердным — в сравнении с этим местом, которое заставляет страдать мое тело и душу. Держать себя здесь добровольно — это ужасно: и все же я хочу оставаться здесь, пока это больше не будет причинять мне боль: пока обожженный ребенок больше не почувствует огня».[855]

Если инстинктивная жизнь, в которую он погрузился, каждый день все больше призывала к возбуждению его волю, то самым суровым упражнением для этой воли было сохранение этой жизни, в которой он нуждался и от которой только сам мог себя освободить — именно потому, что мог сделать это только сам.

«Я растрачиваю время (и себя) в мрачных размышлениях, и составляю фразы, и читаю, и снова думаю, в мысленной скачке по двадцати разным дорогам одновременно, в таком же отчуждении и уединении, как на чердаке Бартон-стрит. Я сплю меньше, чем обычно, потому что ночная тишина заставляет меня думать: я съедаю только завтрак и отказываюсь от всякого возможного развлечения, занятия и упражнения. Когда мой ум становится слишком разгоряченным, и я обнаруживаю, что блуждаю за пределами самообладания, я вывожу мотоцикл и ношусь на пределе скорости через эти никуда не годные дороги час за часом. Мои нервы изношены и почти отмерли, так что ничто, кроме часов добровольной опасности, не может уколоть их так, чтобы возвратить к жизни: и та «жизнь», которой они достигают — это грустная радость рисковать тем, что стоит ровно два шиллинга девять пенсов в день».[856]

Лишь тот диалог, который тело устанавливает со смертью, достаточно силен, чтобы перекрыть тот, в который дух вовлечен всю жизнь. В эйфории больших скоростей, когда мобилизуется все существо, одновременно повелевающее и находящееся под угрозой, нет ничего, кроме совершенствования движения, в котором подвешена жизнь, в этом поединке с землей, которая может искалечить, а на деле — в поединке между жизнью и молниеносным возвращением ее слабости, здесь нет больше места тоске от того, что ты — только человек. Лоуренс находил мелкую монету дней, когда пытался овладеть своей судьбой…

Бовингтон тем временем учил его, с неодолимой медлительностью, тому свидетельству, которое начинало становиться для него навязчивой идеей: человек из казармы № 12 не может избежать своего унылого или радостного ада иначе, чем посвятив себя тому, что больше его. Проблема была не столько этической, сколько психологической: так же, как святой и как герой, самый презренный человек может найти свою силу, свое достоинство и даже свое подлинное существование только в отчуждении от самого себя. Летчики отличались от танкистов тем, что верили в авиацию; и Лоуренс был бы всего лишь офицером разведки, если бы не верил в Восстание — и не способствовал бы появлению королей, если бы не верил в справедливость и в силу данного слова.

Перейти на страницу:

Похожие книги