Теперь Поппи терпеть не могла ложиться спать. Они с Мартином, как большинство семейных пар, имели свои привычки. Болтая обо всякой чепухе, по очереди чистили зубы; с пижамами через плечо шли по узкому коридору; ставили у кровати стаканы воды, к которым не притрагивались до утра. Потом Поппи зарывалась в подушку, и, свернувшись калачиком, чтобы поскорее согреться, ждала мужа, в чьи обязанности входило гасить свет, закрывать дверь и выключать телевизор.
Как-то раз Мартин нацепил розовую ночную рубашку жены с нарисованным щенком на груди и в грациозном балетном движении вплыл в спальню. Глядя, как её лохматый супруг вздымает руки к потолку, Поппи не смогла удержаться от смеха. Оба хохотали, как дети…
Без привычной болтовни с Мартином приходилось ложиться спать в тишине. Поппи рано закрывала дверь и не меньше двух раз проверяла, точно ли закрыла. Спальня всегда сияла чистотой, и Поппи скучала по тем временам, когда на полу семь дней в неделю собиралось целое гнездо из грязного белья, джинсов, футболок и носков – на самом деле в доме была гармония, только когда в нём кипела жизнь.
Прежде чем заснуть, Поппи около получаса предавалась мыслям, что сейчас делает её любимый мужчина, где он спит, о чём думает. Прижав к груди подушку, представляла себя в его объятиях, защищавших от всех ужасов мира. Когда он был рядом, Поппи рассказывала ему, как прошёл день, как у неё дела, расспрашивала, как дела у него. Поддержка Мартина была так же приятна, как и разговоры с ним. «Спокойной ночи, солнышко, хороших снов», – шептала Поппи, как если бы он дремал у неё под боком. Это успокаивало. Порой Поппи обманывала себя, что вот он, рядом, и под его крылом она в безопасности. Но, просыпаясь среди ночи, тянулась к нему, чтобы коснуться пустоты и до утра мучиться печальными, несбыточными мечтами.
Она часто перечитывала письмо Мартина – незатейливые три листка, написанные в спешке, при свете фонаря. Оно стало талисманом, столь дорогим, что Поппи прижимала его к себе; водя пальцем по бледно-голубой почтовой бумаге, она выучила наизусть каждый изгиб каждой буквы.
Ей больше не нужно было открывать конверт и ощущать в руках невесомость бумаги; лишь закрыв глаза, Поппи видела каждый росчерк ручки, каждое пятнышко.
Поппи было трудно придумывать что-то новое, и в письмах она всё чаще и чаще повторялась, как бы ни старалась поинтереснее рассказать о своей скучной жизни.
Все письма она подвергала беспощадной цензуре – нельзя было писать ни о чём, что усилило бы тоску Мартина по дому, ни о чём, что могло вызвать беспокойство или зависть. Не то чтобы Мартин был завистлив – с её стороны это было актом гуманизма, а не самосохранения.