Пример. Меня никогда не беспокоил вопрос, радовались мои родители тому, что у них есть только я, или хотели завести другого ребенка (засев в памяти, такое беспокойство способно свести иного человека с ума). И объясняется это попросту тем, что я написал однажды рассказ о маленькой счастливой семье, живущей в Миссисипи на берегу Залива, ребенок в ней один, но взрослые вроде как хотят другого и трали-вали-тра-та-та – кончается все тем, что жарким ветреным днем мать отправляется пароходом на остров Горн, и бродит там босиком по песку, и подбирает несколько старых пивных банок, и вглядывается в берег материка, пока не встречает монахиню, которая говорит детям-калекам, что желать несбыточного это все равно что – вы уже догадались – бродить по острову среди чужих людей и подбирать старые пивные банки. А нужно только одно: взойти на пароход (он как раз загудел) и возвратиться к сыну и мужу – они уехали на весь день удить окуня, но скоро вернутся, и надо их ужином накормить, и ведь сегодня же утром они говорили, как сильно любят тебя, а ты от этого лишь приуныла, почувствовала себя одинокой, точно отшельница, и захотела уплыть на пароходе…
Рассказ этот напечатан, разумеется, в моем сборнике и называется «Невдалеке от берега». С тех пор как я забросил (восемнадцать лет назад) сочинительство, мне пришлось придумать другие средства, позволяющие справляться с неприятными, тоскливыми мыслями. (Одно – не обращать на них никакого внимания.)
В 1969-м, когда мы с Энн только-только поженились и жили в Нью-Йорке, и я марал бумагу как демон, и ошивался вокруг офиса моего агента на 35-й стрит, и каждый вечер показывал Энн исписанные мной драгоценные листы, она прочитывала их и отходила, надувшись, к окну, потому что никак не могла найти свидетельств ее прямого присутствия в моих писаниях – даже эпизодического, не было там высокой сутуловатой атлетичной гольфистки голландских кровей, сильной и решительной, произносящей зловредные остроты и колкости, чтобы осадить мелочных баб или мужичков, каковые, натурально, были либо потаскушками, либо занудами, варианты отсутствовали. Я отвечал обычно – и да поразит меня Бог, если я вру сейчас, почти двадцать лет спустя, – что если бы мне удалось облечь ее в слова, это означало бы, что я изобразил ее менее сложной, чем она есть, и, стало быть, свидетельствовало, что я отдалился от нее, живу своей жизнью и со временем покину ее, как пустое воспоминание или докуку (что и произошло, но по иной причине, да и большим успехом не увенчалось).
На самом-то деле я часто пытался внушить Энн, что ее вклад в мои скромные авторские усилия состоит не в том, чтобы оказаться персонажем одного из рассказов, но в том, чтобы сделать их
Конечно, Энн, с ее высокомерной, мичиганско-голландской приверженностью фактам, не нравилось наличие у меня, как ей казалось, секрета, и она всегда полагала, что я просто морочу ей голову. Если бы мы разговаривали вот в эту самую минуту по душам, она непременно закончила бы вопросом, почему я о ней никогда не писал. И я ответил бы, что не хотел использовать ее, опутывать словами, отстранять от себя, отводить ей «место», в коем она была бы известна многим, но всегда как нечто меньшее того, что она собой представляет. (И Энн все равно не поверила бы мне.)
Глядя, как потолочный вентилятор разбрасывает по моей сумрачной комнате свет, я пытаюсь выстроить все это в цепочку.
Где-то далеко-далеко я вроде бы различаю шаги, приглушенный скрип извлекаемой винной пробки, затем хлопок, ложка тихо опускается на металлическую поверхность плиты, радио негромко проигрывает музыкальную заставку программы новостей, которую я постоянно слушаю, звонит телефон, благодарный голос отвечает что-то, затем попустительский смешок – милые, бесценные домашние звуки, которые я слышу теперь так редко, что готов лежать здесь и впивать их до наступления темноты и еще долго потом, – если бы только мог, если бы мог.