Большой бревенчатый завод-маслодельня на Лебзовке. Завод принадлежит богачу — сельскому старосте Прянишникову. Сорок окрестных деревень сдают ему молоко «под товар», и все сорок деревень всегда у него в долгу. У маслодельни на речке шалят ребятишки: одни купаются и ловят портками пескарей, другие строят плотины из камней и дерна.
— Глянь-ко, нет ли там нашего Терёшки? — интересуется Иван, с трудом приподнимаясь в телеге.
— Да вон тётка Клавдя нам его навстречу тащит.
— Иван да Марья, подвезите своего парня! Тяжелющий стал, от ребятишек отстаёт, а носить его — руки устали, — идя навстречу, верещит писклявым голосом Клавдя.
Терёша юркнул в телегу. Встретив неприветливый взгляд отца, надулся, и никак не поймёт он, почему отец стал такой хмурый, не похожий на себя, будто чужой.
В избе за верстаком сидит злой Михайла. Подмётывая к сапогу стельку, он сгоряча рвёт щетину и сквозь зубы ругается. Марья сама распрягает Бурка, а Иван, опираясь на поручень, медленно по взъезду поднимается в избу. Чувствует он себя тревожно, болезненно, стыд одолевает его. Он не знает, как взглянет в глаза брату, о чём и с чего начнёт с ним разговор. Зайдя в избу, он истово крестится на образа и нарочито бойким голосом говорит:
— Здорово ночевали, здравствуйте!
Михайла не отзывается на приветствие брата, молчит, сделав вид, что не заметил его. Енька тоже молчит.
— Вот как! — ещё громче говорит Иван, стараясь держаться непринуждённо. — Вот как! Хотите со мной в молчанку играть? Ну и чорт с вами!
После продолжительного молчания Михайла ехидничает:
— Здравствуй, герой с дырой, здравствуй…
— И на этом спасибо, — отвечает Иван.
Енька несдержанно смеётся.
— Чего ты гогочешь, сосунец?! — ворчит Иван на племянника.
— А ты не хорохорься, братец, — с напускным спокойствием говорит Михайла. — Не важничай. Подумаешь, какой князь!
Енька опять прыснул со смеху.
Иван ему на это резко:
— Молоденек подхихикивать! Знай своё дело, тачай сапоги, а не то ступай на улицу собак гонять.
Енька замолк. Он всегда злится, если ему шутя или всерьёз кто-либо предлагает заняться детскими забавами. Ему четырнадцать лет, а он считает себя взрослым, старается во всём подражать отцу: отец смеётся — и Енька улыбается, хотя бы и неизвестно над чем; отец сердит — и Енька дуется; отец ворчит — и Енька ему помогает; отец обворовывает соседа — и Енька учится прихватывать чужое; отец ненавидит брата — и Енька относится к дяде Ивану так же. Он видит, что рано или поздно Иван может вырвать из дому такой же пай, какой достанется и ему с отцом.
— Ну, что спину-то щупаешь? Садись да шей, — предлагает Михайла и с ненавистью смотрит на Ивана, — пора за дело браться, хватит, нагостился. Сегодня шей, а завтра косить пойдём, сначала в овины, потом на пустошь.
— Нет, брат, я пока не косец.
— Прикидываешься?
— Зачем прикидываться! Не могу.
— Крепко тебя измолотили?
— Дай бог тебя бы так, — отвечает Иван и, грустно усмехаясь, ходит взад-вперёд по избе. Уловив запах тёплых пирогов, он обращается к сестре: — Клавдя, накорми-ка меня, может, в последний раз…
Михайла настораживается и, как будто не расслышав; спрашивает брата:
— Чего, чего ты сказал, чего?
— Делиться с тобой хочу, вот чего.
Эти слова заставили вздрогнуть Михайлу. Он снимает очки, запутанные дратвой вокруг головы, молча кладёт их на верстак и долго и часто моргает бесцветными глазами.
— Так, так, братенёк! Хозяйство рушить? С кем же ты это надумал?
— Де-ли-ться?! — протяжно, чуть не со стоном спрашивает Клавдя, подойдя от печки к Ивану. — Да ты что, с ума сошёл?
— Может быть, и сошёл, но жить с вами вместе больше не желаю.
— Братец, слышишь? — говорит Клавдя, обращаясь к Михайле. — Это его Машка взбаламутила.
— Ну что ж, — стараясь казаться спокойным, решает Михайла, — делиться, так делиться. Только сначала отчитайся, сколько за сапоги на ярмарке выручено да сколько пропито — вычти из своего пая.
— Всё пропито, до копейки! — буйный огонёк сверкает в мутных глазах Ивана.
— Как так — до копейки?
— А так, как бывает: приятели помогли, — поясняет Иван, про себя подумав: «Ладно, позлись, скряга, деньги в сохранности и поделить их успеем, ежели заговоришь по-хорошему».
Михайла затрясся. Тяжело дыша, он встаёт со скрипучей табуретки, обитой старым голенищем. Глаза налиты кровью, в правой руке крепко зажата деревянная колодка.
— Всё, говоришь, пропил, цыган черномордый, всё?! — и налаживается бросить колодку в брата.
Иван поднимает с полу увесистую осиновую доску-крольницу и спокойным голосом предостерегает:
— Тише, братец, иначе тебе башку расколю.
Драки не произошло. Решимости у братьев на это хватило бы, но Иван, выпуская доску из рук, сознался, что он пошутил, что деньги Марьей сбережены от пропоя, никуда они не девались. Михайла сплюнул себе под ноги, положил колодку в угол, на кожаные лоскутья.
Между тем Алексей Турка, узнав, что Марья привезла из казематки Ивана, оделся и побежал к Чеботарёвым. Довольный возвращением Ивана, он живо интересуется:
— Здорово выдрали, а? Да зачем так долго тебя держали?
Иван, поворотясь к Турке спиной, загибает на себе рубаху: