Его передёрнуло. Крысы… То есть не крысы, а
И тут он вздрогнул. На мгновение ему показалось – там, впереди, на тропе стоит Санька! Васёнкин! Точь-в-точь такой же, как и в тот отвратительный день, когда его забирали из палаты. Но сейчас он был уже не заплаканным, как тогда, а просто печальным. И ещё – сквозь него виднелись стволы сосен. Кажется, он пытался что-то сказать, но не мог.
Всё это длилось какую-то неуловимую долю секунды, потом исчезло. Тропинка была как тропинка, сосны как сосны, в белёсом от жара и духоты небе всё так же зависло неподвижное солнце. И Костя не мог понять, почудилось ли ему или…
Он ускорил шаги, потом едва не побежал. Несмотря на жару, его тряс озноб. Мысли в голове вращались с бешеной скоростью, сталкивались, дробясь на бесформенные частицы. Перед глазами плыли ослепительно-яркие синие круги, острые, словно заточенные клинки.
Потом в мире что-то неуловимо изменилось. А может, не в мире, а в нём, внутри. Была чернота, чернота со всех сторон, но почему-то она оказалась ослепительной и жгучей, точно расплавленный свинец, и он плыл в этой черноте, в едких волнах, он задыхался и кричал, но никто не слышал его крика. Да он и сам не слышал. Волны вдруг сделались тяжёлыми, стальными, они сдавливали грудь, и глухо трещали рёбра, и невыносимая боль растекалась по жилам. И в то же время Костя знал, что идёт по лесной тропинке, что сквозь кроны сосен пробиваются жаркие солнечные лучи, а из травы на него глядят спелые земляничины.
Потом всё это кончилось. Он вышел на просеку. Та тянулась вдаль до сизого, расплывающегося в душном воздухе горизонта. Широкая, заросшая ежевикой и какими-то высокими – едва ли Косте не по грудь – травами, она казалась руслом высохшей реки. С обеих сторон, точно берега, её ограничивали тёмные стены леса. А посередине торчали решетчатые башни высоковольтки.
Теперь – прямым ходом до станции. Наверное, придётся долго ждать электричку – они тут, само собой, редко ходят. Домой он доберётся только к вечеру. Мама, конечно, устроит ему… Ещё бы, целый день ребёнок, некормленный, болтается неизвестно где, мобильник его не отвечает. Кошмар!
Знала бы она, где ребёнок болтался четыре года… Впрочем, она не узнает. Да и никто никогда не узнает. Такое никому не расскажешь. И даже не из-за того, что не поверят. Что не поверят – и ежу понятно. Подумают, что он просто лапшу на уши вешает. Или того хуже – пришьют ему какую-нибудь психболезнь, потащат к добрым докторам… Весёлое дело… Но это даже не главное. Главное – если уж рассказывать, так всё, без утайки. Как он был Помощником на Группе, как мечтал о Стажёрстве… Как издевался над пацанами, давил их и мучил, а крысы-сгустки сидели где-то рядом и кушали.
Но всё же, как он мог? Ну ладно, пускай давали Питьё, которое отшибало память о доме. Пускай он верил, что всю жизнь провёл там, в Корпусе. Но память памятью, а вот совесть чем ему отшибло? Тоже Питьё поработало? Хотя нет, нечего Питьём прикрываться. Не так уж сильно оно и действовало, кое-что он всё-таки помнил.