– Ну, или выпил… И все под «Сумерки»… Как кто-то сходит и поставит эту песню, и ты уж там, около Гали… Сам и заказывал, наверное?

– Не помню.

Обнять пытаюсь – отстраняется.

– Словно сумерки наплыла тень, то ли ночь, то ли день… А говоришь, что не напился… Стихи мне на ухо читал. А ей?

– Стихи?.. Не помню… А какие?

– Какие… Разные… Заладил. Так и поверила те бе… Печатать будем?

– Ну, давай.

– Сколько успеем…

Туго на цыпочки взметнувшись, стала Таня на протянутый от оконного наличника до дверной притолоки шнур пленку пристраивать – чтобы сушилась. Пленка – в одной руке, в другой руке – прищепка. Сзади обнял ее – не убыла, а утончилась. Затылок теплый, будто пах. Уткнувшись в волосы, вдыхаю. Так вкусно пахнут – мылом, кемской водой… чем-то еще… неуловимым.

– Таня, – зову.

Молчит.

Неуловимое – она.

– А чё на той? – спрашиваю.

– Какой? Что уже вставила в увеличитель?.. Там мы с тобой, – говорит Таня. – Почти вся лента…

Печатать стали, словно ворожить.

Наворожили.

Кеми излучины, ее плеса и перекаты; сосны в бору и на обрывах; кучно лежащие на буром ковре палой хвои взъерошенные сосновые шишки; в рост человеческий, огромный муравейник; Черкассы; Камень; небо – в нем коршун – черточкой, едва заметной. То я, то Таня. На яру. На нашем месте. Тут же – к экзамену готовимся. Вот мы вдвоем, щека к щеке. От наших лиц одни носы и подбородки – снимались мы на автоспуске. Таня в купальнике, и я в трусах.

– Смешно, – говорю.

– Ага, – говорит Таня. – На память сохраним?

– Конечно!

– Или порвем?

– Да нет, ты чё?!

– Лучше порвем.

– А я свою оставлю.

– Потом никто и не узнает, кто тут… чьи это подбородки.

– Ну, мы-то будем знать.

– Конечно.

Часть отпечатанных фотографий налепили на глянцеватель, часть – на трюмо – потом отмою, – а остальные разложили на клеенке – чтобы потом наклеить на оконное стекло их.

– Свет, – говорит Таня, – скоро погаснет. Федю Поземских видела – едва его уговорила: до десяти небудет выключать… пока работают на ферме.

«Чай пить, – слышим, спрашивает тетя Надя, – будете?!»

– Нет! – отвечает Таня.

«Олегу надо – он простынет!»

– Будешь? – спрашивает у меня Таня.

– Нет, – говорю.

– И он не будет!

«Зря вы это».

Погас красный фонарь.

Целуемся – когда совсем темно – и все иначе. И дышит Таня по-другому – будто не воздухом, а темнотой. И я тогда – как будто в ней. Не в темноте, естественно, а – в Тане. Мне хорошо тогда: я – взрослый.

В горнице загремела по полу тележка – дядя Петя, перебравшись на нее с кровати, к столу поехал – можно догадаться.

– Папка, – говорит Таня.

Отстранилась – упругая.

Ну, думаю.

Ковер сняла с окна. Еще светло на улице, но пасмурно. И дождь идет – уже не сильный.

– Ты не поможешь?

Помог ей ковер повесить на прежнее место.

– Пойдем? – говорит.

– Пойдем, – говорю. – А куда? – спрашиваю.

– Да хоть куда… На улицу куда-нибудь. Может – на Кемь?

– А дождь?

– И пусть.

– А чё с кукушкой, – спрашиваю, – будешь делать? Оставишь так?

– Да пусть торчит.

Кукушка вмялась. Дверь за ней закрылась.

Опять: ну, думаю.

Вышли из комнаты. Я брови сдвинул – вид серьезный.

Вижу: кровать. В кровати – ямка. А я в ямке – книжка вверхтормашки.

Иду и помню: «Половодье».

Все за столом. Ужинают. Дядя Петя сидит на диване, на подстеленной подушке. Тут же, около стола, на табуретке, сидит Федосья Константиновна. На столе картошка в мундире. Черемша со сметаной. В углу – иконы.

– Выкинь его на улицу, – говорит дядя Петя.

– Да сам уйдет… дверь-то открыта, – говорит тетя Надя.

Кот под столом, вокруг ножки бродит. Мурлычет.

«Были бы у дяди Пети ноги, – думаю, – пнул бы кота он непременно».

– К картошке-то, быть может, это?.. – Говорит дядя Петя, сдирая с картофелины шкуру. – То сухомяткой…

– С чаем вон, – говорит тетя Надя.

– Да чай-то – ладно.

Не настаивает дядя Петя.

Федосья Константиновна молчит. Или мне, или ей так кажется:

Тетя Надя очистила для нее, для баушки, картофелину, раздавила ее, картофелину, ложкой на блюдце – чтобы скорее остыла. Сметану ложкой положила.

– Баушка, ешь.

Жует Федосья Константиновна – шамкает. Забыла, как надо есть. Ложка на тарелке, руки ее, Федосьи Константиновны, у нее же на коленях. Губами только шевелит – впустую.

– Покормлю после, – говорит тетя Надя. – Петя, тебе картошки подложить? – И спрашивает: – Ну, не надумали?

– Нет, – говорит Таня.

– Так и гостя с голоду уморишь, – говорит тетя Надя. – А вы куда? Дождь-то на улице вон… не стихат.

– Уже стихает… Мы до Кеми.

– Да хошь плашшы-то на себя накиньте… така стихия.

– Накинем.

Дядя Петя ест. Большой – за столом. Самостоятельный: в руке держит ободранную картошку. Дует на нее – горячая. Из руки в руку перекладывает.

Солонка на столе – вижу.

Тетя Надя ест – баушку кормит. Ест баушка — с аппетитом.

Вышли мы из избы. Надели в сенях плащи. Таня – материн. Я – Витькин. В котором он охотится на уток.

Дизель затих. Деревня – как оглохла. В Ялани тоже дождь идет, наверное.

– А кто на дизеле работает?

– Федя Поземский… я же говорила. Пойдем?

– Пойдем.

– Тут – по задам, а не по улице.

Недалеко.

Перейти на страницу:

Похожие книги