Идем. Молча. На разговоры нас, меня и брата, не тянет. Завел, было, Колян речь о грандиозной плотине, которой бы перегородил он Бобровку и заполнил бы водой низину между Красавицей и Ендовищем, но сам же и укротил свою фантазию – заткнулся. Жарко уже – поэтому, быть может.

А мама:

– Вороны вон на ветках елок виснут – к дожжу, – говорит. – И ласточки к земле жмутся. Успеть сметать бы… то как заненастит. До последнего всегда и тянем. У людей давно уже сметано, а мы все и ждем чё-то, трясем штанами.

На кого намекает, понятно. Не называет при нас прямо.

По мне, так пусть и заненастит. Щука и в дождь клюет неплохо.

Колян:

– Два дня еще подержится. Как минимум.

Знаток-то – к бабке не ходи.

– Да дай бы Бог, – говорит, оглядывая с беспокойством небо, мама.

– Может, и три. Точнее вечером скажу.

Ну, прорицатель.

– Тебе, – говорю, – Колян, не в архитекторы надо было идти, а в синоптики.

– Да, – говорит Колян. – Еще не поздно.

– Или в колдуны… И папке, – говорю, – будет зло на ком срывать, а то он их, врунов, в глаза не видит, клянет заочно… прогноз-то слушает по радио когда.

– Я, – говорит Колян, – подумаю на эту тему.

– Да уж подумай, – говорю. – И в долгий ящик не откладывай.

Ближний, в Горельнике, покос у нас скошен. Почти все сено на нем уже в копнах. Позволила погода, постояла. Тридцать копён. Не очень больших, но и не мелких, не копнушек. Среднего размера – не под трактор, но под хорошего коня, слабый не справится. Когда копнит не папка, а Колян, копну соорудить старается поменьше, и где можно стаскать в две, он три налепит, как попало – счет любит. Вот тебе и архитектор. А папка – качество, добротность. Тот уж копну-то лижет, лижет… да обежит вокруг ее раз двести. Мы с мамой и Коляна не одобряем, но и папкина тщательность на нервы нам действует: вилами все ее, копну, и хлопат-хлопат, она и так, сама, осядет, облежится. Внешне они, папка и Колян, похожи друг на друга, одно лицо, а по характеру – как день и ночь, разнятся друг от друга. Малая часть лишь, за ложком, где когда-то давным-давно было поместье Черемискиных, раскулаченных и высланных, как и почти все мои родственники по матери, в тридцатом году в Игарку, в Заполярье, еще не прибрана. И не ворочано еще там даже – в тени, в лесу, скоро не сохнет. И трава там к тому же удалась добрая – валки получились толстые, так что их надо было даже растрясать, что я и делал.

Ходу тут моего: на покос – минут десять, с покоса – пять.

Пришли. Я – и на этот раз, не нарушая правило, – последним. Ноги мои, как мама говорит, глядят в другую сторону. То есть обратную покосу. Когда домой уже иду, тогда и ноги и глаза смотрят в одном направлении, а потому и скорость повышается. Такая арифметика. Физика ли. Нормально.

Привязал папка на длинную веревку к березе коня – тот траву щипать, будто голодный, сразу начал, а папка – дым ему накладывать, чтобы слепцов и паутов подальше отогнать.

Дым стелется низко – пластом ложится. И крутит его лесными сквозняками во все стороны. Листья берез не пошевелятся. А на осинах они, листья, дрожат мелко-мелко. Как и обычно. Это потому, мол, что на осине Иуда в Палестине удавился. Сказки.

– Ну, вот и дым, – говорит мама. – Тоже ничё хорошего не обешшат нам… Туды-сюды мотат его вон, как козу на привязи. Нет, ребята, чё уж вы мне ни говорите, а все указыват на дож… Пойдет, однако. И бурундук-то, слышите, курлычет? Это уж точная примета.

– Пойдет когда-нибудь, но не сегодня, – говорит, жуя что-то, колдун-синоптик.

– Ну, дай-то Бог, а я не против, – говорит мама.

Я не гадаю. Про коня думаю.

Серко, конь смирный, уже не раз в прошлые сенокосы возил я на нем копны. Любую упрет, ему ее бы с места только сдернуть. Воздух громко, правда, портит. Но терпеть можно. В противогазе не поездишь.

Колян указанную ему папкой березу под зарод пошел рубить. Мама на таборе осталась. А я подался за спрятанными в чапыжнике вилами и граблями.

Ну, просыпаться вроде начал. Жить можно. И глаза теперь, когда рядом с папкой окажусь, изо всех сил таращить не надо, смотреть на него могу бодро. Птицы весело щебечут – и мне радостно. Из короткого еще ежика отавы кузнечики выпрыгивают – как будто от моих шагов искры из земли высекаются. Бурундук в дуброве, к дожжу, грустно курлычет – и шут с ём, как сказал бы Иван Захарович Чеславлев, хошь закурлычься. Облачко на небе появилось – жидкое, бесформенное, легкое, как пушинка, – чего предвестник, все равно мне. Тяжесть с души ушла. Ну то есть с сердца. Вернее-то – из головы.

Перейти на страницу:

Похожие книги