Через душные заросли вязеля, цепко опутывающего ноги, рослого иван-чая и
Иду. Ельником. Смолой и хвоей крепко пахнет – настоялось.
Жарко. Поел малины-то – и вовсе.
«Сами пусть с молоком ее едят», – подумал так. И так еще подумал: «На Кемь зайти бы, искупаться».
Выводок рябчиков вспорхнул с дороги. Как конь фыркнул. Во все стороны птенцы разлетелись. Штук десять. Маленькие, хоть и на крыле уже, еще не распятнались – махорочного цвета. Родительница их больной сразу, раненой ли, прикинулась: будто взлететь никак не может, лови, хватай ее голыми руками – меня отводит от детей.
– Нужны мне твои дети, успокойся.
Миновал лес, прошел полем. Сетку с головы снял, от ненасытных комаров, все еще преследующих меня, ею отмахиваюсь.
В Ялань вступил. Смотрю.
Улица Ма́ковская – в Маковск, с Кеми на Кеть, с бассейна Ислени к бассейну Оби, здесь начинается проселок – почти пустая: тетка Матрена Стародубцева на ней. Я никогда еще такой ее не видел. Не бежит – пробует, пытается. Крупная. Дородная, как говорит мама. Папка говорит: в теле. Большая, как два мяча футбольных, грудь и толстый живот ее сотрясаются. Белый ситцевый платок с головы на шею ей сполз, узлом набок. Седые волосы из-под гребенки на затылке выбились и растрепались. Кофта бордовая на ней, поверх светло-коричневого платья, – расстегнута, полы болтаются. В выцветших – когда-то черных, теперь серых –
Метрах в десяти за ней следом – словно они, оставив все дела, сыграть на старости удумали вдруг в догоняжки – дядя Федя, муж ее, хромает.
Дух захватывает – смотреть на них больно. И чем поможешь? Свои им ноги не отдашь. И силы тоже. Что-то спросить у них – они в упор меня не замечают.
Был раньше дядя Федя конюхом в яланской больнице, теперь сдымщик,
Было их, Стародубцевых, в Ялани, говорят, четверо братьев. Троих
Скрылись они, дядя Федя и тетка Матрена, за углом полуразвалившегося щитового барака, бывшего
Ну, думаю, может быть, кто-то застрелил корову их, бодливая она, – выстрел-то слышали мы, когда были на покосе, – ребенка где какого, может, напугала? В пылу-то, мало ли бывает.
Дальше иду. Предполагаю разное.
Дошел до дому. Бидончик с малиной поставил на крыльцо. В ограде водой – плохо, что уже нагревшейся на солнце, – из бочки сполоснулся – освежился. Сел на чурку под навесом.
Сижу. Ладони разглядываю – уже не ярко-алые, а бледно-розовые.
Колян уже тут. В одних трусах. Посреди ограды, босыми ногами на муравке, гирю двухпудовую, глаза пуча и щеки надувая, то левой рукой, то правой выжимает. Не наработался. На мой бидончик покосился.
«Ага, – думаю, – на дармовое-то обрадовался».
Петух стоит напротив – неотрывно смотрит на Коляна. Пригнул голову, крылья чуть приспустил, клювом – тем будто целится.
«Ну, налетай же».
Медлит что-то.
– Глаза, – говорю Коляну, – вылезут.
– Молчи, – говорит.
– Пуп развяжется.
Петух не радует меня, надежд моих не оправдывает – скучно. Поднялся я с чурки, в избу подался.
Скоро и Колян туда явился.
– Нагишом он… Ты хоть штаны-то бы накинул, – говорит ему мама.