Не я, а он, Рыжий, обращен лицом к закату. И заря уже заметно блекнет – сумерки медленно спускаются. Глаза у Рыжего похожи на рысьи – не по форме и не по выражению, а по цвету. Чуть что, их щурит. В зрачках – полно всего и кроме прочего – тревога. Оборачиваюсь и вижу, как над ельником, на фоне уже не золотого, а оранжевого неба, летит ворона – запоздала. На светлом фоне – черная уж вовсе. Не машет крыльями – несет ее струей воздушной – так кажется; четкой чертой передвигается на горизонте, как на экране. Опять на Рыжего смотрю. Закурил он. Папиросу в зубах тискает. Часто и глубоко затягивается, дым выпускает резко в сторону, словно и на него, на дым, он осердился. Волосы вздыбились – коснись до них – ударит током. Лицо в веснушках, и веснушки у него похожи на семена конского щавеля – крупные, хоть их сколупывай – словно налипли. Не как у Тани на носу. У той – как будто точки кто расставил авторучкой или тонкой кистью – крохотные и редкие. Без глаголов-существительных. Просто точки. И сейчас я понимаю, что они, точки эти, не обозначают конец какого-то, пусть и не написанного, предложения, они – часть вопросительного знака. А предложение – его еще придумать надо.
В белой нейлоновой рубашке Рыжий. Галстук черный, плетеный, с зеленым драконом. Рукава закатаны по локоть. На руках они – веснушки. Смотрит он, Рыжий, глаза сузив, вдаль, как на вражеское полчище, а обращается ко мне:
– Я жить не буду! – повторяет.
– Угомонись! – говорю.
А он:
– Сказал: не буду – и не буду!
– Хозяин – барин, – говорю.
В углу ограды, под навесом, стоит, скорчившись, Вовка Вторых. Блюет. Он и вчера, и позавчера пил – на поминках: Мишку, родного его брата, в Милюково ножом в драке пырнули. Кровью истек. В больнице умер.
Смотрит Рыжий на него, на Вовку, потом – мимо меня. И говорит:
– Я сказал: не буду – и не буду!
– Ладно, – говорю. – Уже слышал. Пока пойдем. Чё тут торчать…
Докурил Рыжий молча – как перед боем. Еще, швырнув в меня гранату, после
Табак, говорят, успокаивает. Не знаю. Судить по Рыжему – наоборот. Ну только губы потемнели – чернила вылились из них, теперь опять будто налили – как каракатицы, цвет поменяли. Жидкость бы красящую на меня, самец, не выпустил.
– Ты там… не это…
В крыльцо поднялись. Сени миновали.
Вступили в избу.
В окнах – вечер – на восток они выходят. Через два дня – осень. Календарно. У нас она, по климату, царит уже полмесяца, примерно.
А тут, в передней:
Как на вокзале – разговоры – со всех сторон и общим гулом.
Два стола, накрытых одной большой белой скатертью с белыми же кистями, вместе сдвинуты. На них обилие – что пожелаешь – выпивка, запивка и закуска. Кто-то за столом, кто-то нет. Одни сидят, другие бродят. Вечеринка. Раньше сказали бы: вечёрка. Кто-то уже
На стуле – магнитофон «Айдас» – включен на полную, до хрипоты, катушку. И ошалевший индикатор громкости – ярко-зеленый глаз – длинный зрачок его расширился, как мог, теперь уже и не мигает – не ослеп бы.
– Люська, убавь, пожалуйста!
Не убавляет.
Шурка Пуса танцуют с Борониных Олей. У них: