– Мало ли… Мать у него там, старенькая… баба Тоня… курит, и матершинница… Здесь, в лагере, на Холовом, валила лес после войны… Продукты шлет ей всякие. Вожу. Толи рулон вот, в кузове, отправил… Сарай помог закрыть… Наташка. Жениться просит. Но… не знаю.
– Кто?
– Что?
– Жениться просит.
– Да знакомая. Ее Наташкой-то зовут… Что-то никак пока… Не знаю.
Стекло боковое опущено, высунулся в него, левой рукой – другой хоть правит, – зеркало заднего обзора поскреб пальцем. Назад вернувшись, говорит:
– Птичка вон, что ли, залепила?.. Мамка моя мне все тростит, уже все уши прозвенела: Леха, женись скорей, чтоб не болтаться.
– Не любишь? – спрашиваю.
– Ладно, коровы не летают… Да хрен и знал бы. Так-то и… глянется. Фигуристая, – говорит Леха. – Симпатичная… Брови такие… как у этой… в «Кавказской пленнице» играет. Видел?
– Ага.
– Поговорить с ней можно. Обо всем. Без выкрутасов. Рыбачить ходит… Щуку вот поймала… Но рано чё-то… так мне кажется. Это вот счас себя опутать… Побыть свободным еще хоцец-ца. Успею. А?
– Ну, – говорю. А что тут скажешь?
В Черкассы въехали. Остановились.
И над Черкассами луна. Она повсюду – как оказывается. На Камне сосны – среди них. Туда – как тянет – полетел бы.
Выпили. Просто бы так – да ни за что, а то причина –
Леха – полный. Я… полстакана требовал, но… тоже. Сразу вошло в меня – Ялань, Черкассы – вся Россия. Смотрю – луна, а рядом – Леха. Чуть ли не Стародубцев. Ну, думаю. Но все же:
Попрощались.
Самосвал, помигав фарами и увозя на кабине сгусток лунного отсвета, загремел дальше. А я подался к Таниному дому.
Тень от меня. Трава сверкает.
Небо. Луна – фонарь на нем. И захочу, но мне его не выключить. Но разве надо?
Иду, так думаю.
Ноги мои – туфли на них – носки их вижу – чередуются.
Сам себя чувствую – большой.
Кругом безмолвно – как в лесу. Лес – на виду вон, рядом – ельник. Каждую елку можно разглядеть. На Камне – сосны. Кемь, слышно, лишь шумит на шивере – сама под яром – углубилась. Да кое-где собаки лают – словно на заимке.
Радость – несет меня – возносит.
Посмотрел на клуб. Окна там, в клубной избе, изнутри – неживые. Движок, не слышно, не работает.
Подхожу к Таниному дому. Тихо. Тополь в палисаднике. Листья, зеленые еще, блестят на нем, не шелохнутся. До октября не опадут. Цветы какие-то…
Посвистел. Подождал. Никого. Походив по дороге, собрал камешки. Стою, бросаю их на крышу – попадаю. Слышу: идет?
Идет.
И сердце замерло.
Выходит.
Таня – она.
И я – как будто подтверждаю:
Встала в воротах, ёжится и говорит:
– Привет. Приехал.
И голос этот… сонный… нежный… в свете мерцающем звучит – как будто сказку кто-то мне читает.
– Ну, – говорю.
Смотрю: в халате. Вижу: в том же.
– Ты же писала мне, что спишь еще на чердаке…
– Ну, – говорит.
– А я вот… думал… камешком по крыше…
– А я не сразу поняла…
Стоим.
– Кот так… запрыгнет с тополя и ходит…
– А это я.
Ночь. Удивительная. Помню – август. Два дня осталось от него.
– Смешной он у нас… загулял где-то, неделю нет уже… Ты с кем? – спрашивает.
– На попутке, – отвечаю.
Камешки у меня в руке – на траву их выронил – упали.
– Соскучилась, – говорит.
– Я тоже, – говорю. И чувствую – могу заплакать. Ну, думаю: из-за портвейна так, зря только выпил. Не плаксивый.
К ней подошел. Обнял. Прижал. Как умираю.
– А что у тебя в кармане? – спрашивает.
– Рубахи?
– Да.
– Шишка сосновая… не помнишь?
– А у меня, – говорит, – под подушкой. А вон – звезда… только твоя. Моей не видно.
– Ну, – говорю. А на звезду лишь глянул бегло. В глаза смотрю – а в них хоть падай.
– Похолодало, – говорит.
Крепко прижал к себе. Как воздух – как тот же – будто не удержишь. Земля бы лишь не подвела – а то уходит.
– А ты спала уже?.. Когда я это…
– Как и уснула, не заметила… Шорох услышала – проснулась…
Гремит цепь – в ограде. Ночная птица где-то гулко ухает – над Кемью. Что-то стучит – во мне, наверное? Куда-то падает – душа? Но – бесконечно.
– Ты, – спрашиваю, – не рада?
– Рада, – говорит.
Целую. В губы. Научился. Но все равно – как первый раз, то есть – впервые.
И она – Таня: руки ее у меня на спине, меня – как ветви – оплетают; раньше они такими не были – или ожили, или распустились.
– Очень.
– Чё, правда, очень?
– Очень, очень.
Вижу веснушки на ее носу, про
– Таня, – других имен не знаю будто.
– Папка пьяный, – говорит. – Опять напился.
– У, – отвечаю.
Целую. Глаза закрыла – от луны – и той, досужей, до всего есть дело – смотрит. Освободившись, говорит: