– Есть, Коля, будешь? – спрашивает мама. – Суп готовый, – была на кухне, разбирала семена, с кульком и вышла. – Редька была, и не найду вот… Запропала… Мы уж поели, тока что вот из-за стола.
– Нет, – говорит папка. – Турпановы покормили. Не успел проголодаться.
Турпановы: свояк папкин – дядя Гоша, и жена его, родная мамина сестра – Наталья Дмитривна. Детей у них шестеро – взрослые уже – три сына и три дочери. Те тоже, и дядя Гоша и тетка Наталья, были на похоронах.
– Как там Иван и Клава-то?
– Ну, как…
– Помилуй, Господи…
– Неважно.
– А с кем добрался? – спрашивает мама. – Не пешком?
– Да нет, – отвечает папка. – Не пешком. Васька довез от города до переправы…
– Турпанов… Васька-то?
– Ну а какой?.. Тут, от Кеми-то, тоже подфартило… Парнишка был, стоял… на самосвале… чё-то повез до Верхне-Кемска и говорил чё, да не помню… Трубы, ли чё ли, там… для гаража… Один в кабине-то, дак взял нас.
Леха, наверное, мой новый приятель. Тот, что похож на Стародубцева Леху. Больше тут некому. И у нас в яланском доротделе самосвалы есть – «
– Знашь, с кем я ехал? – говорит папка.
– С кем? – говорит мама.
– Со сватьей.
– С какой сватьей? – не понимает мама.
– С какой… С твоёй, – говорит папка.
– Это с какой такой – моёй?
– С такой… Надеждой Андреевной Чурускаевой.
– Анкудиновой, ли чё ли?
– С ней.
– Какая же она мне сватья?
– А ты спроси вон у Олега.
– Да папка шутит, – говорю.
– А чё шутить-то?.. Я не выдумал.
– Надя – хорошая женщина, – говорит мама. – Давно ее знаю. Еще с девок. Она меня моложе, и гораздо… Вместе работали, валили лес. Она тогда – совсем еще девчонка… А в войну чурочки для тракторов, по грудь в снегу пурхаясь, с ней на пару заготавливали. За Петра-то после она вышла… С войны пришел он, уж тогда… Груз на себя такой взвалила… Помилуй, Господи. Петро-то – не подарок.
– Петро тоже мужик неплохой, – говорит папка. – Выпиват тока. Но кто не выпиват… Тока покойник… Да и ты вот.
– А я не знала, – говорит мама. – Вижу, все ездит, а куда?
– Ну, вот и знай теперь, – говорит папка, глядя на меня и улыбаясь.
– Да перестаньте, – говорю.
– Чё перестаньте… Ладно, по-человечески-то если, по-людски, – говорит мама. – А то Пуса вон Шурка с Оленькой Борониных…
– Мама!
– Ну, чё, мама?.. Чё, мама? У той живот – хоть подпирай, уже на нос у девки лезет, а ей экзамены сдавать. Заберут Шурку в армию, останется с ребенком. Еще сама-то… малолетка.
– Ну и нормально! – говорю. – По-человечески. Он же ее бросать не собирается.
– Еще из школы-то, добро, не исключили, дают обоим доучиться… Да уж какое там нормально… Так разве можно?
– Получилось.
– Получилось. Это у кошек получается… Без регистрации… как птички… А в наше время было как, – говорит мама. – Год-два ходят. Друг к дружке присматриваются, лучше друг дружку узнают. Уж после свадьбы и брюхатели…
– Ну, в ваше время!.. При царе Горохе… У вас так, у нас по-другому. Вы, – говорю, – отстали от жизни. Мир далеко ушел вперед!..
– Куда он мог уйти? Как лежал в одном месте, так там и лежит… Там и останется, пока не уничтожится. Чё его стронет?.. Красивыми мы, может, и не были, – говорит мама, – но молодыми-то мы были и чё-то тоже понимам.
Папка молчит. Разговор затеял, но сам в нем дальше не участвует. Притих. Может, что вспомнил.
Вышел я из избы.
Думаю: всех мне всегда почему-то жалко. И маму, и папку, и дядю Ваню с тетей Клавой. И Степана. Только вот как его теперь жалеть?.. Не знаю. Мама – нечаянно подслушал – и за Степана молится. За неживого-то!.. Но пусть. Жалеть – наверное – нехорошо. Надо работать над собой. Человек должен быть выше жалости. Как Печорин. А по силе воли – как Павка Корчагин.
Выпятив грудь искристую, скворец поет – тепла дождался. С места на место перескакивая, воробьи чирикают. Пчелы гудят – летают в воздухе шрапнелью.
– Лежи, – говорю.
Слушается.
Петух в ограде. Остарел за зиму. Но не потускнел и боевой дух не утратил: на меня смотрит – как через прицел. И не надеется пусть даже – не подставлюсь.
Забрался я на крышу дома, в свой
В Черкассах тоже хорошо. Но их отсюда не увидишь.