Ибн-Мукла собрал фотографии, их было с дюжину, веером раскрыл их в руке, точно игральные карты, и сразу пошел с козырей, с Ашота.
— Узнаешь? Где это вы стоите?
— У букинистов, хазрат, в сквере Революции! — я упал грудью на стол и взмолился: — Это же было давно, совсем в другой жизни!
— Он что, чеканщик, этот армяшка?
— Да, хазрат, очень искусный мастер!
Я стал ломать себе руки, взывая этого педика к справедливой логике, но он начал выдергивать фотографии, швыряя их прямо мне в лицо. Они падали рядом с первой, где мы с Ашотом стояли в сквере, склонившись над книгами, посреди развала букинистов.
— И ты ему заказал: виноград еврейский — раз! Еврейские ритуальные хищники с проклятой звездой — два! А это что за портрет? Чей портрет, спрашиваю? Ну-ну, рожай, не тужься, ты не на кресле у акушера, кажется!
— Хазрат! — умолял я его, извиваясь. — Это было страшно давно, я не пил тогда из источников жизни… Ну Герцль, доктора Герцля портрет!
Ибн-Мукла наливался багровой бычьей кровью, взвизгнул и обрызгал меня слюной иступленного бешенства:
— А почему не портрет Насера? О, его портрет ты выбросил вон у всех мусульман на виду! Ты кусать нас пришел, собака, оборотень, у тебя этот яд — в крови он, в еврейской твоей крови! — И застучал по столу костяшками пальцев, а после поплыл — поплыл над столом брассом, над огромным крокодиловым столом. Он заплывал далеко, все дальше и дальше, все любовнее, нежнее оглаживая черную кожу и чешую: — Мы шкуру с тебя сдерем, да! Шкуру, как с этого крокодила, она будет висеть на сцене, в Китаб Аль-Байяне, в креповой раме, там, где висел портрет Насера, да…
Он кончил заплыв, это сухое плавание его остудило. Снова взял со стола Ашота, свою козырную, спросил брезгливо:
— Говорил тебе этот красавчик, почему он в Бухаре околачивается? Говорил, что сослан, дружочек твой?
— Нет, хазрат, впервые слышу! Он говорил, что Бухара ему очень нравится, что хочет учиться чеканке у мастеров ислама, говорил, что в Ереване медь листовая в высокой цене, а у нас — навалом ее, и дешевая.
— Врешь, Абдалла! — сказал он уверенно. — Сошлись, прикипели друг к другу на грязной дорожке антисоветчины, на грязной дорожке национализма!
И бросил в меня еще фотографию:
— А кто эта барышня, хрупкая и нежная, но, безусловно, блядь и кобыла?!
Я взял в руки снимок. Это была Неля Лесная.
— Неля, хазрат, Лесная… — Я выдержал паузу, вглядываясь изумленно в снимок: как угадал он точно, двумя словами — блядь и кобыла! Ну и ну, ай да Ибн-Мукла, вот проницательность: только педик, женщина или евнух могли бы так точно заколотить, обычный мужик сроду бы не увидел. «Кто же он: пассивный или активный? Хоть вы мне скажите, ребе?»
— Так кто же она?
— Комсорг, хазрат! Прекрасной души человек, комсорг по общественной линии в таксопарке, где я когда-то работал. А так — секретарша директора…
Ибн-Мукла сердито оборвал: не мне об этом судить, какая она комсомолка. Во всяком случае, заметил он, девушка думает правильно, и все оценки ее политические и общественные кого надо вполне устраивают.
— Ты вот что скажи: кто познакомил Нелю с этим армяшкой? С этим подонком и змеем?
— Я их познакомил, хазрат! Неля — девушка добрая, одинокая, сама просила с надежным парнем ее познакомить, чтоб были серьезные намерения.
— Сводник, сын шакала! У Нели развод не оформлен, у Нели дочь на Памире, этот армяшка живет с ней, как с блядью… Ладно! — ударил он кулаком по столу. — Пора зачитать заявление этой парочки!
«Стукнули, конечно… Ну да, вызвали, пригрозили: обоим статьи солидные за сожительство. А выхода нет, стукнули на меня, написали. А кто я им, собственно? Мулло-бача, из той жизни я ушел в гадюшник, сволочью стал, так мне и надо — правы ребятки, ничего не поделаешь!»
Ребе стал меня гладить: «Не огорчайся, Иешуа, из этих джунглей мы скоро уйдем, уйдем на родину! Хочешь, расскажу тебе притчу про гориллу с детенышем в клетке? Как воду пускали горячую, а самка детеныша под ноги бросила себе, чтобы ноги не обожгло…»
Ибн-Мукла не дал мне дослушать притчу ребе, а сунул под нос лист бумаги и осведомился, знакомы ли мне почерк и подпись? Почерк был Нелин, и подпись была ее. Затем спросил, что ему читать раньше: Нелю или Ашота? Что бы хотелось мне раньше услышать?
— Читайте Нелю, хазрат! — сказал я бездумно.
И он начал:
— Калантар Иешуа — человек странный, скрытый, сильно себе на уме. Свои симпатии к Израилю не скрывает — единственное, что не скрывает, и говорит об этом всем: заносчиво, категорично, ничуть не считаясь с мнением и чувствами окружающих. Хвастает, что слушает регулярно «Голос Израиля», что располагает об Израиле обширной информацией. Некоторое время назад был у меня день рождения. Целый час, а может, и дольше он рассказывал моим гостям про военные и экономические достижения Израиля. Рассказывал с восхищением и апломбом, хотя никому из нас это было не интересно.