Он выдавил из себя виноватую улыбку:
— Пожалуйста, прости. — И тут же сорвался: — Пожалуйста, давай отсюда уйдем…
Она покачала головой.
— Не получится, маленький. Сегодня тоже… в какой-то мере особенный день. Сегодня ты станешь великим, а я… наконец-то отдохну. Я воспитывала тебя без малого двести лет — ты ведь не обидишься, если я ненадолго исчезну?
— Если ты… исчезнешь?
— Да. Это будет хорошим испытанием.
Внутри у мальчика было холодно и пусто. Мама взяла его за руку — и повела вперед; впереди стояло странное, какое-то нелепое кресло.
— Садись, — приказала женщина.
Он сел.
Деревянный пол. Канделябры на стенах. Тонкие силуэты свеч; а что, подумал Эдлен, если они погаснут?..
У выхода было много людей. Они толкались, они ругались, они шумели; за ними следили широкоплечие мужчины, вооруженные копьями. До сих пор мальчику не попадались эти мужчины, и он бы не расстроился, если бы они прятались на нижних ярусах цитадели вплоть до его смерти. Потому что копья широкоплечие мужчины взяли с собой не шутки ради, а чтобы до самого конца охранять… кого?
Потом люди почему-то вошли. И низко поклонились — то ли матери Эдлена, то ли… ему самому. Равнодушный паренек, одетый во все белое, поднялся первым — и подал старой женщине сундучок, богато украшенный аметистом.
— Да здравствует император, — глухо произнес он.
— Да здравствует император, — гордо согласилась она.
В тишине, окутавшей зал, неожиданно громко звякнул замочек.
Эдлен вытянул шею.
В сундучке, на синем шелковом полотне, лежала корона. Или не корона, подумал он, а венец; черное, аккуратно заплетенное серебро, а на нем — все тот же аметист. Нет, снова подумал Эдлен, вовсе не заплетенное — оно образует собой змеиное тело, оно скалится — длинными каменными клыками.
Это был красивый венец. И — едва ощутимо — страшный.
И он был великоват мальчику по имени Эдлен, и он оказался весьма тяжелым, но никто из людей не засмеялся. И никто не улыбнулся; все посмотрели на венец восхищенно и преданно, все подались навстречу гибкой аметистовой змее — и в один голос прошептали:
— Во имя Великого Океана — да будет так!
Уснуть у мальчика не вышло.
Мама исчезла, как и обещала — сразу после пышного пира. На пиру люди ели, болтали и счастливо улыбались; Эдлен сидел во главе стола. Он был, пожалуй, слишком маленьким, чтобы понять, о чем идет речь — и, пожалуй, слишком потрясенным, чтобы заставить себя полакомиться хоть чем-то.
Теперь вокруг него постоянно вились десятки слуг. Он еле добился полного одиночества, он еле добился короткого затишья — и теперь, сидя на подушке, рисовал на чистом пергаменте журавлей. Журавли танцевали, водили хоровод по заснеженному болоту. Эдлену не приходилось видеть настоящее болото, настоящий снег и настоящих птиц, поэтому, возможно, он допускал серьезные ошибки — но желание рисовать было сильнее, чем желание копаться в себе.
Он услышал, как пробили полночь основные часы. И вспомнил, как мама забавно объясняла: если утро — то полдень, если ночь — то полночь. Половина тьмы. Половина твоего страха.
Время шло. И совсем не умело застывать.
Ближе к семи развеселая компания горничных принесла ему зеркало. Колоссальное, по мнению мальчика, зеркало — от пола до потолка. Он отражался в нем целиком, и отражалась едва ли не вся комната, и влюбленные лица молодых, по сути, девушек, одетых в довольно строгие серые платья.
— Ваше императорское Величество, — умоляющим тоном обратилась к Эдлену та, что стояла рядом. — Позвольте вам помочь.
Он растерянно кивнул, потому что никто не вернул ему теплую рубаху, и привычные зауженные штаны, и кожаные сапожки. Нет, его снова бережно укутали в мантию, причесали — и оставили наедине с собой.
Зеркало показывало восьмилетнего мальчика. Со светлыми волосами, хотя кое-где сквозь общий цвет можно было различить яркие золотисто-рыжие пряди.
Мантия словно бы сделала ребенка старше. Мантия словно бы дала ему пару лишних лет; и еще пару постоянно давали его шрамы. Один — от виска через верхнее веко и переносицу, слева-направо; другой — сверху-вниз, от основания лба — и до места, где, спрятанный под кожей, сжимается левый уголок челюстей.
Он давно забыл, откуда эти шрамы взялись. Но порой — все в тех же снах — ему чудилась палуба железного корабля, и мамин сердитый голос, и чьи-то крики — мол, мы ни за что не подойдем к пирсу Мительноры, Мительнора — это наш злейший враг! Он, Эдлен, стоял у поручня, а поручень безнадежно обледенел. И обжигал пальцы холодом, несмотря на плотную рукавицу.
Еще ему чудилось, что он обнимает покрасневшую от злости маму, а она его отталкивает, и в глазах у нее стоит такое отчаяние, будто сгорела вечная деревянная цитадель. И что-то блестит в ее кулаке, что-то заостренное, как…
Он просыпался — и ходил за ней, как привязанный. Мам, а что такое палуба? Мам, а что такое корабли? Мам, а почему ты плакала — в чужой, необычной цитадели, где потолок — нежного голубого цвета?..
В такие моменты старая женщина избегала своего сына. И все-таки однажды, будто пытаясь перед ним извиниться, отвела в библиотеку — и научила Эдлена читать.