— Мы принесли вам поесть, — сказала мама, выкладывая еду на стол и улыбаясь, чтобы в домике было не так тоскливо.
— Спасибо, — поблагодарила женщина каким-то убитым голосом, и мне почему-то вспомнилась сказка о стеклянной горе, на вершине которой одиноко рос лимон.
— Спасибо, хозяйка, — от всего сердца сказал Матько, — мы этого не забудем.
— Это я не должна забывать, сколько ты для нас сделал, — поправила его наша мама, — это мы в долгу у тебя, а не ты. — Она обернулась к женщине, чтобы похвалить ее сына. — Добрее его нет никого на свете, он всегда был рядом, когда, казалось, уже нет спасения. Не только сердце — и руки у него золотые, он трудится от зари до зари. Вот и домик себе заработал.
— Не заработал, — возразила женщина, — а получил в наследство, я-то знаю.
Наша мама слегка опешила от этих резких, холодных слов. Она не подумала, что Катрена как бы защищалась таким образом, как бы выгораживала себя перед сыном — ведь она ничего не приобрела, пришла с пустыми руками. А на самом-то деле ей было все безразлично, она говорила так по нужде, просто потому, что ей ничего другого не оставалось. К Матько она не испытывала ни капли любви, он был ей чужим и совсем ненужным.
Она встала, подошла к окну. Подняв крючок, рывком распахнула створки. Порыв лугового ветра ворвался в комнату. У меня задрался передник, у Катрены задрожала прядка волос на макушке. Снаружи доносилось чириканье птиц и карканье ворон, круживших над болотом.
Женщина вдруг резко обернулась к нам. Она была явно чем-то взволнована, но сдерживала себя и, кусая губы, о чем-то раздумывала.
— А что купец Смоляр? — вдруг вырвалось у нее. — Это он виноват в моем несчастье. Я тогда у него работала. — И она в отчаянье крикнула Матько: — Он хоть раз подал тебе кусок хлеба?
Матько понял все. Он затрясся, закрыл лицо руками и выбежал из комнаты.
— Как вы могли сказать такое при нем, Катрена? — упрекнула ее мама. — Вам надо было все в себе задушить, хоть это и трудно.
— Я не сдержалась, у меня нет больше сил.
Она расплакалась.
Слезы заливали ее лицо. Словно теплый весенний дождь падал на иссушенную землю, чтоб вновь вернуть ее к жизни.
— Человек часто думает, что все кончено, — говорила ей мама, — а потом, глядишь, опять оживает.
— А хуже всего, — всхлипывала Катрена, — что я ни капельки не люблю сына. Как же нам жить?
— Вы обижаете его, Катрена.
Женщина так тяжко вздохнула, словно хотела выдохнуть всю свою муку. Когда она отошла от окна, мне показалось, будто взгляд у нее немного смягчился и будто она сама вырубила первую ступеньку в той сказочной стеклянной горе, по которой ей предстояло подняться.
Мы с мамой думали об этом, когда покидали дом на болоте. Не говоря ни слова, тесно прижавшись друг к другу, мы шли, переполненные нашей огромной любовью.
Мы с мамой поспешили на Голицу к отцу.
Он был на меже над картофельным полем. Бетка сгребала за ним траву в копны и напевала. Юрко с Людкой, увидев нас, замахали руками и радостно заверещали.
Отец поджидал нас, опершись о косовище и оглядывая соседнее ячменное поле тетки Липничанихи.
— Скошу-ка я, пожалуй, и ее ячмень, раз у нее нет в доме подмоги, — обратился он к нам.
— И впрямь сделаешь доброе дело, — обрадовалась мама: видно, суровость отца к Матько Феранцу камнем легла ей на сердце.
Мама, должно быть, и сама ясно не представляла себе, каким отец вернулся с войны. Она только чувствовала, что он изменился. И часто говорила об этом с Беткой, а мы слушали. Я тщетно пыталась припомнить, каким отец был до войны. В моей памяти осталось только одно: как он вышел с черным чемоданчиком, как положил его на телегу Порубяков, а потом на этой же телеге исчез за поворотом. Остальное я помнила только по маминым рассказам. Четыре года горестного одиночества, пока отца не было рядом, я думала о нем с бесконечной любовью. Я не находила в нем недостатков. Его доброта была нужна нам на каждом шагу. Перед сном мы смотрели на его фотографию, висевшую между окон: ведь никаких икон в нашем доме не было. И мы засыпали под его защитой. Но вот он, живой, вернулся с войны, и мы каждый день убеждались, что он сам разрушает тот образ, который мы долгими годами разлуки и маминой тоски по нему создавали в себе. Нас удивляло, что он такой суровый, резкий, несговорчивый, что для него нет ничего превыше работы.
Когда мы пришли на Голицу, где таинственно шептались колосья, отец вздохнул так глубоко, словно хотел вобрать в себя все это раздолье созревших хлебов.
Я толкнула братика в спину: давай, мол, послушаем, что говорят колосья. Но мы так ничего и не поняли.
Мы услышали только громкий голос отца:
— Овес уродился на славу. Голица точно создана для него, а Брезовец для ржи и ячменя. Только вот для пшеницы нет еще места. Попробуем-ка посеять украинскую. Какая на Украине пшеница, чисто море разливанное, когда колышутся колосья!
Он посмотрел поверх косовища на окрестные склоны и сказал:
— Море… Чистое море…
Мама сложила наши узелки и расстелила холстину на меже под кустами орешника. Мы все расположились на ней, кроме Бетки.