—Вы завтра на зорьке приходите аль вечерком. На зорьке-то ночевальщик от нее уходит. Племянник у нее ночует. Сторожит ночью. А вечером, как стадо прогонят, выскакивает Арефа Тимофевна на улицу коровьи лепехи собирать. Жамки она из них лепит. Налепит, на солнышке высушит и самовар ими греет. Всему порядку удивление!—Женщина опять засмеялась, прикрывая уголком платка рот.— Гребет лепехи-то в ведро, да торопится, да оглядывается, ровно страшится, что отнимут их у нее. Да ведь какая шустрая в ту пору, прямо как на крыльях летает. Так-то, милые. Вы уж лучше вечерком к ней наведайтесь. Да старайтесь на улице ее огарновать, а то заложится на всякие запоры и, хоть умирайте у ворот,— не откликнется.
Горкин и хмурился и смеялся, когда мы рассказывали ему о наших напрасных попытках достучаться к Арефе.
—Что ж, через забор к ней лезть?
Я сказал, что через забор нельзя, там поверху гвозди набиты, и посоветовал лезть с соседнего двора через амбар.
—Вот-вот!—захохотал Дмитрий Федорович.— Не хватало, чтобы Горкин через амбары карабкался!
Случившаяся при нашем разговоре Евлашиха затрясла головой, заиграла глазами, заулыбалась:
—А придется вам, господин Горкин, шелковой шалью мне поклониться. Уж кто-кто, а я к Арефе Тимофевне полный доступ имею. Хоть и не близкая, а родственница.
Хозяин молча запустил руку в карман, вытащил туго набитый бумажник и выбросил из него на стол новую сотенную.
Хватит?—прищуриваясь, поглядел ой на Ёвлашиху.
Да это уж, никак, чересчур,— сконфузилась она. Однако сотенную взяла, сложила ее пополам, еще раз пополам и взволнованно, с придыханием произнесла:—Широкой вы натуры человек, господин Горкин!
Не лебези, Евлампьевна. Дело подавай. Не то катерин-ку-то назад потребую,—суховато сказал Дмитрий Федорович.
Да уж поднесу вам дельце, будьте уверены. Посылайте Романа за Махмуткой. Пока он подъедет, я принаряжусь малость.
Прежде чем бежать на извозчичью стоянку, я кинулся в дворницкую. В сенях столкнулся с Макарычем. Он схватил меня за плечо, глухо спросил:
Зачем ты сюда?
На Лазурьку глянуть.
Он легонько повернул меня к выходу и тихо произнес:
—Нету Лазурьки. Умер.
В ушах у меня поднялся шум, а в горле вырос и остановился колючий клубок. Макарыч шел рядом, а слова его будто издали доносились ко мне:
—Жалко. Трудно умирал парнишка.
На крыльце появился хозяин. Увидел меня, крикнул:
—Тебя куда послали, Роман?! Слепой от слез, я побежал со двора...
Махмут никак не мог понять, куда и зачем ему нужно ехать. Он хлопал руками по штанам, заглядывал мне в лицо, выкрикивал:
—Зачем плакаешь? Говори, куда скакать надо. Ай, какой бестолковый! Давай ехать.— Он поднял меня в пролетку, вскочил на козлы и гикнул на вороного. Пролетка качнулась и понеслась.— Какой беда у вас?—спрашивал он, свешиваясь с козел.
Я сказал, что умер Лазурька. Махмут придержал рысака, пересел с козел ко мне, ласково заговорил:
—А чего плакаешь? Не надо. Слезы никакой помога, раз человек умирал. Лазурька никакой грех не делал. Малый он. Большому ай-ай как плохо умирать. Большой, куда ни повернись, грешил. Умирал — шайтан его прямо в ад берет. Лазурька теперь в рай пришел...
У ворот нас поджидала Евлашиха. В огромной шляпе с ворохом цветов и перьев, в широкой кружевной накидке, она подплыла к пролетке.
—Тебя везем?—удивился Махмут.
—Али ты меня никогда не возил?—сердито бросила она, ступая на подножку пролетки.
Я хотел соскочить на землю, но Евлашиха удержала меня за рукав:
—Сиди. Со мной поедешь.
Махмут качал головой, сокрушенно тянул:
Ай-ай, какой горький моя доля! Провезу тебя, Кулина Ламповна,— рессоры менять надо.
Не насмехайся. Аллах-то твой рассерчает, стукнет тебя, гололобого!— проворчала она, устраиваясь на сиденье.
Моя аллах — плохой башка. Махмутка на свет сапсем бесплатно пускал, а за рессоры деньги велит платить.
—Хватит зубы скалить! Вези к княжескому флигелю! Махмут повел локтями, вороной дрогнул остроухой головой и поплыл в оглоблях.
—По Лизарке глаза-то наревел?—ворчливо спросила Евлашиха и усмехнулась.— Стоит дела плакать! Что он тебе, брат родной?
Грусть по Лазурьке мгновенно сменилась злостью на Ев-лашиху. Я отодвинулся к борту сиденья, напрягся и ударил ее кулаками в плечо. В глазах у меня стало зелено. Опомнился только у ворот флигеля. Евлашиха выбиралась из пролетки, таращила на меня глаза и шипела:
В разбойники растешь, мошенник! Расскажу хозяину— надерет он тебе уши.
Замолчи!— И я приподнял ногу, чтобы пнуть Евлашиху в широкое побелевшее от гнева переносье.
Махмут рванул меня за руку к козлам.
—Ай, не надо так. Ай, не надо!—И зашептал на ухо:— Зачем ее трогаешь? Баба она. Волос долгий — ума короткий.
Плохой она. Сердца нет, один сало протухлый. Плюнь. Сдохнет она. Сама собой сдохнет. За такой тюрьма садиться никакого расчета нет. Спугал ее, и то якши. А хозяина не бойся. Мы тебя оправдаем. У Митрия Горкина душа веселый, смеяться будет.
Евлашиха между тем уже гремела щеколдой и ласково выпевала:
—Тимофевна, открывай, любезная!..