А я не прошу. Он. Вчера явился печальный-расиечаль-ный наказывает: «Придет завтра покупатель, гляди, Арефа Тимофевна, флигель мне князь Гагарин выстроил на выбор: «Хочешь, говорил, флигель с домашностью, хочешь шесть тысяч чистыми денежками. И не моги ты его, Арефа, дешевле продать. Продашь — каяться будешь. Уволокут тебя демоны в ад и будут на раскаленной сковородке в крепкой водке тысячу годов жарить».

Ну чего ты городишь!—с досадой воскликнула Евлашиха.— Говорила бы прямо: дешевле шести тысяч не отдам.

И не отдам. Ни за что не отдам!

Пять хочешь?

А не вольна я, Акулина Евлампьевна, свою цену обозначать. По себе-то я, может, и задаром бы домок отдала, а тут не вольна.

Ромка, езжай с Махмуткой за хозяином!—крикнула мне вслед Евлашиха...

Ай, старуха, ай-ай-ай!—отплевывался Махмут, взбираясь на козлы.—Шайтан —не человек, тьфу!—Он встряхнул вожжами:—Айда, Вороной!..

Ворота в евлашихинский двор были раскрыты, и Махмут вкатил прямо на подворье. Вкатил, но тут же вздернул локти, испуганно крикнул:

—Стой!

От внезапного толчка меня бросило вперед, и я уперся руками в широкую спину Махмута.

Среди двора кучкой стояли женщины, ребятишки, а перед ними, раскачиваясь, словно пьяная, прохаживалась Лазурь-кина мать. Она волочила по земле шаль и, отбрасывая со лба растрепанные волосы, запрокидывая голову, самозабвенно пела.

9

Лазурьку хоронили ночью, тайком от матери, боясь, как бы она не наложила на себя руки. Все, что я увидел и пережил в эту ночь, будто навсегда отпечаталось в моих глазах. Я ничему больше уже не удивляюсь. Ни досады, ни радости не испытал я, когда хозяин шумно объявил, что княжеский флигель он купил со всеми потрохами. Что бы я ни делал, куда бы ни шел, передо мной всплывала линейка, а на ней узкий белый гроб. Макарыч стоит в дверях дворницкой, высоко держит над головой фонарь, а Махмут ременными вожжами опутывает гроб, притягивает его к дрожинам линейки и что-то бормочет по-своему, по-татарски. Макарыч поторапливает его, он отмахивается, ворчит:

—Знаем, знаем! Скоро надо, а жалость рука путает. Наконец гроб притянут. Махмут накрывает его полосатой

дерюжкой и, осторожно понукая лошадь, направляет ее в ворота. Макарыч ставит фонарь на пороге, торопливо говорит мне:

—Закрой за нами.

Закрываю, возвращаясь к дворницкой, беру с порога фонарь и стою, прислушиваясь к дребезжанию удаляющейся по улице линейки. Евлашиха выхватывает у меня фонарь, брюзжит:

—Наделали дел, паршивцы! Шелестя юбками, она идет через двор.

Ночь полна тихих тягучих шорохов, и я долго слушаю их, стараясь угадать, откуда они. И вдруг их будто сметает песня, протяжная, но не печальная.

Знаю, что это поет Лазурькина мать. Утром бабаня с Максимом Петровичем увезут ее в больницу.

И увезли в широком пароконном тарантасе. Я и за ним закрывал ворота.

Извозчик в сером армяке и приплюснутом картузишке растерянно оглядывался, суетливо дергал вожжами, сдержанно покрикивал на лошадей:

—Адя, адя, лешие!

На козлах рядом с извозчиком кое-как примостился Макарыч, а сиденье заняли бабаня и Лазурькина мать. Бледная до синевы, она не мигая смотрела куда-то вверх и водила рукой в воздухе, пыталась поймать что-то и, приподнимаясь на сиденье, кому-то невидимому приказывала:

— Держите, держите!

Временами ей, видимо, казалось, что она схватила это летающее «нечто», и, смеясь, кутала руку в подол юбки, раскачивалась и запевала. Голоса у нее уже не было. Слабым, свистящим полухрипом вела она песню. А за воротами опять закричала:

— Держите, держите!

— Запоздала, матушка, держать-то,— со смешком произнесла Евлашиха, побрякивая связкой ключей.— Все миловалась да кудрюшки ему расчесывала. Вот и домиловалась до умалишения.

И все время передо мной то белый гроб на линейке, то обезумевшая Лазурькина мать, то Евлашиха со связкой ключей...

Мы с Максимом Петровичем уже третьи сутки живем во флигеле. Караулим. Хозяин, выпроваживая нас из номеров, приказал не сводить с Арефы глаз.

— Не старуха, а живодер! Ей ничего не стоит человека слопать, а проданное стащить и еще раз продать — удовольствие. Ни щепки ей из потрохов не уступайте.

Теперь я знаю, что такое потроха. Это стулья, чугуны, кастрюльки, рогачи. Горкин купил у Арефы всю домашнюю утварь. Рядились целый день. Трижды хозяин уходил, решительно отказываясь разговаривать с Арефой, но она догоняла его у ворот. И откуда только бралась у нее прыть! С крыльца сбегала стремглав, хватала Дмитрия Федоровича за полу поддевки, тащила к дому, канючила:

— Да, золотенький, уж что ты так-то гневаешься? Чай, по-доброму надо. Давай уж как-нибудь сходиться.

Сошлись на двух сотнях. Принимая деньги, Арефа ныла:

— Накинул бы хоть четвертную на бедность мою. Ты гляди-ка, сколько добра тебе остается! Силан-то затерзает меня теперь. До смерти затерзает.

— И ладно сделает,— не стерпел хозяин.— Тебя не терзать, а казнить надо.

Самого тебя казнить!—взвизгнула Арефа.— Думаешь, я тебя не знаю, жулика саратовского!

А ну, подай назад деньги! — гаркнул Дмитрий Федорович.

Арефа в мгновение скакнула за порог каморы, захлопнула Дверь и громыхнула задвижкой.

Перейти на страницу:

Похожие книги