К утру мы прибыли в Свердловск. Впервые я увидел черный ворон, на котором было написано «Мороженое» (позже я видел машины с надписями «Хлеб», «Мясо» и др. Это делалось для того, чтобы сохранить втайне переброски зэков). На этом вороне нас привезли прямо во двор Свердловской тюрьмы. Высадили и усадили на пол. Пока нас еще не принимало местное начальство, мы разглядывали тюрьму. С одной стороны стоял длинный трехэтажный корпус старой екатерининской тюрьмы. На окнах козырьки. К нему, буквой «С» замыкая четырехугольник, примыкал пятиэтажный красный кирпичный корпус с большими окнами без козырьков. Это была пересыльная тюрьма, а екатерининский корпус — следственная. По рассказам дежурных надзирателей, пересыльный корпус был выстроен в 1936 году как эвакогоспиталь на случай войны с Японией; но затем в окна вмуровали решетки, и он стал «прекрасной» пересыльной тюрьмой: потолки высокие, окна большие, камеры большие (для обычного времени — человек на 60–70, а в 1938 году в каждой находилось человек 400–500).
Начали вызывать поодиночке и разводить по камерам. Остался я один. Меня почему-то не вызывали, несколько раз подходили и спрашивали, куда у меня назначение, но я сам ничего не знал. Согласно назначению, написанному на пакете, я шел в распоряжение УНКВД Свердловской области, и они не знали, что со мной делать. Было воскресенье. Мне принесли миску баланды и пайку хлеба. Я продолжал сидеть во дворе, греясь на солнышке. К вечеру меня посадили в пикап и повезли. Очутился я во дворе большого дома; некоторые окна, выходящие во двор, были зарешечены. Это оказалась внутренняя тюрьма города Свердловска. Не обыскав, вместе с вещами меня отвели в камеру. Это был «вокзал» — так называются при тюрьмах камеры, где заключенных держат перед этапированием. Камера была оштукатурена, и все стены были исписаны. Надписи были такого содержания:
«5 января 38 года с „военки“ — к расстрелу, инженер Бауэр, Уралмаш» («военка» — это военная коллегия);
«Умру, как коммунист», число, и опять слова: «уведен на расстрел»;
«Передайте семье (адрес такой-то), что расстрелян тогда-то», подпись.
Я был удивлен, что эти надписи не стерты, тем более, что, судя по датам, многие были сделаны за два-три месяца до моего появления. Были и свежие надписи, сделанные накануне моего прибытия.
Я ходил вдоль стен и читал страшную летопись. В камере я был один. В голове ходили мысли, что меня толке должны расстрелять. Дежурный открыл дверь. Я спросил, что со мной будут делать дальше. Он спокойно ответил, что ночь я переночую здесь, а утром приедет начальство и разберется. Затем он дал мне кусок хлеба и кружку кипятка с сахаром. Это было как-то по-домашнему, и я не отказался. Уснуть в эту ночь я не смог. Я думал о расстреле. Вспоминал Астрахань, Челябинск. То же самое происходило и в Свердловске. Уже больше года шли массовые расстрелы ни в чем не виновных людей. Что же происходило в стране? Когда уничтожали людей, близко стоящих к руководству, это еще можно было понять — Сталин закреплял свою власть, а те, которые помогали ему, менялись как в калейдоскопе. Сегодня ты начальник НКВД или новый секретарь райкома, завтра арестован, а потом — расстрелян. Но когда сажали и расстреливали людей рядовых — инженеров, врачей, писателей — это понять было невозможно. Ведь они ничем не мешали обожествляемому тирану. Видимо, беззаконие распространилось на все ступени государственной лестницы и превратилось в кровавую вакханалию.
Часов в одиннадцать утра меня вызвали из камеры и повели в следственный корпус, в кабинет начальника Свердловского НКВД. Там со мной говорили доброжелательно, сказали, чтобы я не волновался, и что моя судьба скоро определится. Меня увели, посадили в пикап и отвезли в пересыльную тюрьму, где, обыскав, водворили в камеру № 77. В камере находилось по перекличке 562 человека. Контингент был разношерстный, преобладали спецпереселенцы с Урала и из Западной Сибири. Все они были осуждены заочно, большинство на 10 лет. Спецпереселенцы — это выселенные в 1929–1932 годах так называемые «кулаки» и их семьи. На новых местах многие погибли от голода и холода. Теперь чистили оставшихся, обвиняя их в шпионаже, диверсиях, вредительстве, а некоторых — в подготовке вооруженного восстания.
Через несколько дней я вызвался на работу в кухне, по уборке освободившихся камер и т. п. Удавалось переговариваться с другими камерами, в том числе и с женскими. Одна женщина сообщила мне, что несколько месяцев тому назад через Свердловскую пересылку этапом на восток прошли моя мама, Нюся Бухарина и Наташа Маркарьян, а совсем незадолго до меня в их камере побывала сестра моего отца Изабелла Эммануиловна Белая-Якир. Находясь в обслуге, мы питались неплохо, установился контакт с надзирателями. Иногда по ночам, когда девчонки из малолетней камеры мыли полы, некоторых из нас выпускали в коридор и разрешали провести полчаса с какой-нибудь девочкой в отдельной камере.