У него окаменело лицо, и я поняла, что сказала не то.
– Я не перестану работать над картиной, пока не увижу ее завершенной, – пробормотал он. – Иначе я не могу.
– Я знаю. – Я уставилась на пол.
«Ну и дура же ты», – сказала я сама себе.
– Иди и приготовься позировать.
Опустив голову, я прошла в кладовку, где держала голубую и желтую повязки. Хозяин никогда не говорил со мной таким недовольным тоном. Это было невыносимо. Я сняла капор и, почувствовав, что стягивающая мои волосы лента развязалась, сняла ее. Когда я подняла руки, чтобы собрать в узел распущенные волосы, я услышала, как скрипнул пол в мастерской. Я застыла. Он никогда не заходил в кладовку, когда я переодевалась. Этого он от меня не потребовал ни разу.
Я повернулась, придерживая волосы. Он стоял на пороге и смотрел на меня.
Я опустила руки, и волосы волнами рассыпались у меня по плечам. Они были темно-золотистого цвета, как поля осенью. Кроме меня, их никто никогда не видел.
– Какие у тебя волосы, – проговорил он.
Он больше не сердился.
Наконец его глаза отпустили меня.
Теперь, после того как он увидел мои волосы, после того как я словно обнажилась перед ним, я решила, что больше мне нечего прятать и беречь. Надо расстаться с последней драгоценностью – если не с ним, то с кем-то другим. Ничто уже не имело значения. Вечером я ушла из дому и нашла Питера-младшего в таверне, где обычно собирались мясники. Не обращая внимания на свист и выкрики, я подошла к нему и попросила выйти. Он поставил на стол кружку с пивом и, глядя на меня круглыми от удивления глазами, пошел за мной. Я взяла его за руку и отвела в ближайший темный переулок. Там я подняла юбку и позволила ему делать со мной все, что ему хотелось. Я обхватила его за шею и крепко к нему прижалась, а он нашел нужное место и начал ритмичными толчками проникать внутрь меня. Мне было больно, но, когда я вспоминала распущенные по плечам волосы, я ощущала и удовольствие тоже.
Вернувшись домой, я подмылась уксусом.
Когда я ночью посмотрела на портрет, я заметила, что хозяин добавил прядку волос, выбившуюся над левым глазом из-под синей повязки.
Во время следующего сеанса он ни слова не сказал о сережке. Не подал ее мне, как я опасалась, не изменил мою позу и не перестал рисовать.
На этот раз он не зашел в кладовку посмотреть на мои волосы. Он долгое время размешивал ножом краски на палитре. Там были красная краска и охра, но больше всего белой краски, к которой он понемногу добавлял черную и тщательно их перемешивал. Серебряный ромб ножа посверкивал среди серой гущи.
– Сударь… – начала я.
Нож застыл, и он посмотрел на меня.
– Я видела, как вы иногда рисуете без натуры. Вы не могли бы нарисовать сережку, не заставляя меня ее надевать?
Нож оставался без движения.
– Ты хочешь, чтобы я вообразил серьгу и нарисовал то, что мне представится?
– Да, сударь.
Хозяин посмотрел на палитру и опять начал перемешивать краску ножом. Мне даже показалось, что его губы тронула улыбка.
– Я хочу увидеть эту сережку на тебе.
– Но вы же знаете, что тогда случится, сударь.
– Случится то, что картина получит завершение.
«Зато меня выгонят из дому», – хотела сказать я, но не смогла заставить себя произнести это вслух. Вместо этого я, набравшись храбрости, спросила:
– Что скажет ваша жена, когда увидит законченную картину?
– Она ее не увидит. Я отдам ее прямо Ван Рейвену.
Впервые он признал, что рисует меня тайно и что Катарине это не понравится.
– Ну надень хотя бы один раз, – просительно сказал он. – Я принесу ее перед следующим сеансом. На той неделе. Катарина не заметит, если ее не будет на месте час-другой.
– Но у меня не проткнуты уши, сударь, – взмолилась я.
Хозяин слегка нахмурился.
– Ну так проткни. – Он явно считал это женским делом, в которое ему нет необходимости вникать. Он постучал ножом о палитру, затем вытер его тряпкой. – Давай начнем. Немножко опусти подбородок. – Потом, внимательно поглядев на меня, добавил: – Оближи губы, Грета.
Я облизала губы.
– Приоткрой рот.
Я так была удивлена этой просьбой, что рот у меня открылся сам собой. На глаза набежали слезы. Порядочные женщины не позволяют рисовать себя с открытым ртом.
Можно подумать, что он тоже был в том темном закоулке, где я позволила Питеру…
«Ты меня погубил», – думала я. И опять облизала губы.
– Отлично, – сказал он.
Я не хотела этого делать сама. Я не боялась боли, но мне не хотелось протыкать иголкой собственное ухо. Если бы мне предложили выбор, я обратилась бы с этим к матушке. Но она никогда не поймет и не согласится этого сделать, если я не скажу ей зачем. А если ей сказать зачем, она придет в ужас.
Не могла я обратиться и к Таннеке или Мартхе.
Может быть, попросить Марию Тинс? Она, наверное, еще не знает о серьгах, но скоро узнает. Но мне не хотелось просить ее, не хотелось признаваться в своем унижении.
Единственным человеком, который мог понять меня и согласиться это сделать, был Франс. На следующий день я отправилась на фабрику с сумочкой для иголок, которую мне подарила Мария Тинс. Женщина с кислой физиономией ухмыльнулась, когда я попросила разрешения повидать Франса.