— Шишку, что ли? — Нет, лично я его не знала. Однако кое-что о нем слыхала. В свое время он выделялся тем, что увлекался всевозможными нововведениями и всякий раз терпел неудачи. Но затем ему неожиданно досталось небольшое наследство. И он купил трактор «фордзон». Пахал на нем сначала соседские, а потом и те поля, что подальше. Так он вскоре встал на ноги. Расширил свой надел. Нежно гладил каждый межевой камень. Говорил: «Моя шишка!» Поэтому Леопольда и прозвали Шишкой.
В сороковом году советская власть отобрала у него часть земли.
Об этом мой учитель знал. Немцы вернули Шишке землю. Но назначили огромную, непосильную норму сдачи зерна. Шишка отказался выполнять. Неоднократные напоминания и предостережения рвал на кусочки. И попал под военный трибунал. В мае сорок второго года его расстреляли. Об этом писали в газете. В назидание другим. Учитель обратил внимание на знакомое имя. Тоже его бывший ученик!
Было учителю жаль Шишку или нет — этого я на лице его не вычитала.
Меня угнетали бесконечные руины. От кирки святой Марии остались торчать четыре стены и один-единственный фронтон. Столбы ворот. Обломки и мусор. Но перед порталом удивительным образом остались в живых три дерева.
Под грудами обломков за церковью виднелись сводчатые пещеры погребов. Словно распахнутые рты задыхающихся рыб.
— Разрушенный дом можно будет снова выстроить. А вот расколотый народ — это гораздо хуже, — сказал мой бывший учитель. Он зашел в магазин, чтобы выкупить хлеб. Хлеб крошился. Военный хлеб! Недельная норма — один килограмм семьсот граммов. Я спросила: всегда ли можно получить полагающуюся норму?
— Да, всегда. С немецкой точностью. Дети получают теперь по сто двадцать пять граммов хлеба в день. Так объявила продовольственная канцелярия.
На улицах не было видно ни одного ребенка. Учитель удивился моей неосведомленности: ведь бо́льшую часть тартуских детей эвакуировали в деревню еще в апреле. Проводы были печальными. Зато каждому разрешили взять с собой свои любимые игрушки.
— Но в остальном все хорошо. Все прекрасно! Геббельс сказал, что немецкий боевой дух, несмотря на многочисленные отражающие удары, непоколебим.
Мой учитель подмигнул.
Я доверяла ему, но свое мнение держала при себе.
— Суузи прислала ветчину, — сказала я.
— Неужели ветчину? В последнее время в Тарту мясные талоны отоваривали только кониной. По вторникам и средам. В особом магазине на улице Тяхе, — сказал он. И добавил: — Про тех, кто слишком быстро галопируют по улицам, говорят, что это от конины. — Потом спросил: — Как живут в усадьбе?
— Живут кое-как.
Однако он заметил, имея в виду ветчину:
— Свиньи мельника, лошади юнкера и жена кладовщика — всегда толстые.
— Ну да. Но муж моей сестры — батрак, — сказала я.
В начальной школе мой учитель вел помимо своих основных уроков еще пение и закон божий. Его жена Эльзи преподавала естествознание, рукоделие и рисование. Как они теперь жили? Обычно люди или ничегошеньки не знают о других, или знают совсем немного. Я не знала и того, каким образом или откуда они добывали соль.
И куда мы шли, я не знала. Сплошные руины. Не могла даже приблизительно предположить, что за улицы были здесь прежде. Я испытывала гнетущее, даже жутковатое чувство. Хотя был полдень и солнце сияло широким, радостным ликом.
— Видишь? — учитель указал на калитку в высокой стене. — Входи!
Очевидно, это был парадный вход.
Сам он с тележкой отправился куда-то в объезд.
Нет, не сад потряс меня. Потрясла полная неожиданность: увидеть среди хаоса руин такое обилие растений. Разве что во сне могло привидеться нечто подобное. И если бы ветер не трогал и не шевелил растения сада, можно было бы подумать, что они просто нарисованы.
Все здесь казалось несоответствующим и противоречащим времени. Но лишь на миг сад показался чуждым несчастному городу. Это впечатление сразу же пропало, когда я увидела искривленные ревматизмом пальцы женщины, которые сотворили сад, приручили полевые травы и растения придорожных канав.
Было ли это бегством от реальности? Или желанием хотя бы временно создать на растоптанной войной земле живой уголок? Или попыткой обновить в этом хаосе круговорот жизни?
Она сказала мне:
— Так жаль срезать цветы для продажи. Кажусь себе преступницей с орудием убийства в руке. И я прошу прощения у каждого цветка, прежде чем срезать его.
Можно было представить себе, как она срезала лилии. Говорила с ними, грустила. А как насчет людей? Я уже было открыла рот, чтобы спросить: правда ли, что на еврейском кладбище сжигали трупы убитых? Но именно в этот миг она принялась рассказывать о своих растениях.
То, что свисало со стены, звалось повоем, или калитегией. Слова текли, словно прорвав плотину. Словно она давно ждала, тоскуя по такой возможности. И теперь боялась, что мой интерес поверхностен и что мне наскучит прежде, чем она успеет все показать и сообщить даже о том, что в Тартуском ботаническом саду в прошлом месяце расцвела дрида.