Кто-то из его знакомых вернулся из туристической поездки и опубликовал в газете путевые заметки о трущобах, нищете и мусорных ящиках, которые он видел за границей. Мать Константина, старая женщина восьмидесяти одного года, читавшая много и без очков, сложила газету и, глядя на сына, спросила: «Костя, я не понимаю, объясни мне, зачем ему понадобилось ехать во Францию, чтобы увидеть помойки?»
Я представила себе их: мать и сына.
Константин признался, что примитивный образ мышления всегда его злил.
— Как сегодня во время святого помазания?
Я хотела придать более легкий тон разговору. Константин заметил это несколько позже. Он сказал, что считает невежественность очень опасной для нашего общества, поскольку она пользуется свободой слова и нередко получает право вмешиваться в различные сферы жизни.
— Контраст делает все более рельефным, — сказала я весело. Поднесла чашку к губам, чтобы допить последние капли кофе.
— А как вы отнесетесь к тому, что я предложу вам рюмочку коньяку? Согласны?
— Вы мне, а я вам. Только на таком условии.
— Ладно. Но тогда у вас не хватит денег на кофточку.
Ответила ему в том же духе:
— В таком случае куплю на размер меньше.
Константин заказал коньяк.
Мы все еще оставались единственными посетителями бара. Не было никакой охоты уходить отсюда.
Славный зеленый бар.
Ковры тоже были зеленые. Тоже походили на мох.
Еще один затасканный мотив: говорили о молодежи. Что многое — из созданного нами — им теперь не годится.
Константин поинтересовался, сколько лет моему сыну.
— Семнадцать.
— Молодой рассерженный человек?
— Вроде того.
Дочь Константина и жена умерли в Ленинграде во время блокады от голода.
— Если бы разница в поколениях была только биологической… — Я хотела сказать, что духовные ценности поколеблены.
Рассказала Константину об одном музыканте, у которого в молодости чтение «Жана Кристофа» вызывало обмороки. И о композиторе младшего поколения, который сказал, что не читал более вздорной книги, чем «Жан Кристоф».
Люди моего поколения черпали в «Кола Брюньоне» мудрость и радость. Молодой французский литератор, с которым мне довелось беседовать, назвал эту книгу псевдопроизведением, способным вызвать восхищение только у тех, кто не знает Францию и ее народ.
И еще, и еще: о н и считали, что мы не понимаем современности.
Раньше я не знала, как цветут и пахнут апельсиновые деревья.
Теперь, когда узнала, я не могла это объяснить. Мне казалось, что чувствую этот запах, глядя вверх, в небо. И в поездке по Италии, и думая об этой стране.
Я сказала Мяртэну, что, если не растрачу деньги, куплю шляпу с розой.
Он понял, что я импровизирую.
После войны я сходила с ума по краскам. Тосковала по зеленой краске трав, по глупому розовому цвету и чистой небесной лазури. Они были нужны мне как пища. Жажда расцветья была похожа на авитаминоз.
— Позови меня с собой, когда пойдешь покупать эту шляпу, — сказал Мяртэн.
Я посмотрела внимательно, уж не насмехается ли он надо мною? Он не насмехался. Я похвалила его за понятливое отношение к женщинам.
— Ты как Сандро Боттичелли. В изображенном им раю даже на ангелов надеты роскошные шляпы.
— Если тебе случится увидеть ватиканскую лиру, скажи мне, — попросила я.
— Зачем?
— Я обещала привезти сыну.
Жена и дочь Константина умерли в Ленинграде, в блокаду.
Нашему с Мяртэном ребенку было бы теперь двадцать четыре года.
Он родился семимесячным в первое военное рождество.
Нам показали генуэзское Кампосанто — «Святое поле» — кладбище, украшенное колоннадой. Километрами тянулись изображения сильных мира сего из белого мрамора. В натуральную величину, натуралистически точные.
Я ждала возможности остаться наедине с каменным господином, который был украшен бакенбардами и облачен во фрак, а цилиндр держал в руке.
Я потрогала слезу на его печальном лице. Никогда в жизни мне еще не доводилось увидеть или потрогать хотя бы одну каменную слезу.
И под моими пальцами эта слеза не потеплела и не скатилась по щеке.
Ангелу, который держал у губ трубу Страшного суда, я сказала:
— Ты опоздал, неужели ты в самом деле не заметил, когда тебе уже следовало протрубить?
Другим блаженным лицам я не успела ничего сказать. Подошел писатель Мейлер. Узнала его по галстуку. Пошли рядом. Вперед, дальше по натуралистическому кладбищу.
Наконец он спросил, приходилось ли мне когда-нибудь бывать в крематории.
— Однажды. Но внутри я не была.
— Вы не заходили внутрь? Там играет маленький камерный оркестр. Я спросил: «Скажите, а этих музыкантов не охватывает ужас — играть тут изо дня в день?» — «Нет, — ответил мне кто-то знающий. — Они слепые. Их утром привозят, а по окончании рабочего дня увозят назад». — «Разве нельзя заменить здесь оркестр магнитофоном с записями той же музыки?» — воскликнул я. И услыхал в ответ: «Можно, конечно, но живые хотят есть».
Мейлер повернулся ко мне всем телом.
— Вы их не видели?
— Нет.
Я видела только, как поднимался дым из трубы. Ходила вдоль длинных стен, куда были замурованы урны с прахом. На одной табличке было написано: «Артист цирка». На другой: «Ветеран профсоюзного движения». Таких данных было много.