Приказание короля удивило Шарлотту. Удивило не то, что он звал ее, а то, что звал именно в Амбуаз. Каждый год происходили торжественные выезды, приемы придворные празднества и молебны, при которых ей по церемониалу полагалось присутствовать; ни она, ни король не любили неизбежной в этих случаях парадной официальности. Впрочем, Людовик и на людях не стеснялся выказывать свое пренебрежительное к ней отношение. Однако в Амбуазе она давным-давно не была. Расставшись с нею, король не допускал ее в замок, где протекала личная его жизнь и повседневная работа. С годами, когда подозрительный Людовик стал все больше и больше времени проводить в своем укрепленном замке, нерасположение к королеве превратилось в полное отчуждение и глубокое равнодушие; личные сношения прекратились между ними совершенно, так что резиденция его и повседневная жизнь были ей незнакомы, далеки и чужды. Когда она нужна была, как представительница королевского сана, он вызывал ее в Париж, в Орлеан, Тур, Рейнс, Лион — на очередные подмостки монархической сцены, и тотчас же, по миновании надобности, отсылал ее прочь. В свой дом он не пускал ее, о его мыслях, чаяниях и интересах она не имела ни малейшего представления. Она всегда была послушна долгу и являлась, куда он приказывал, чтобы в течение нескольких минут постоять или посидеть в чуждой пышности радом с носителем чуждого величия, а затем снова одиноко и тихо жить, ни на что не жалуясь и ни о чем не спрашивая. Так и тут: она повиновалась, уже заранее зная, что не разомкнет тонких губ, не выкажет своего удивления. А удивляться было чему: ведь она вступила в дом Людовика!
Ее встретил не король, а Жан де Бон, попросивший извинить государя; он-де чрезвычайно занят важными делами и освободится только к вечеру. Затем Бон проводил королеву и дам ее свиты в предназначенные для них покои, тщательно отделанные и заботливо обставленные. Ни словом не обмолвился он о том, для какой цели вызвана королева и сколько времени она здесь пробудет; исподтишка наблюдавшая за ним Шарлотта так и не могла решить, знает ли он сам что-либо об этом или нет? Он с прирожденным радушием оказывал ей знаки почтения и внимания, но на толстом лице его ничего нельзя было прочесть.
Людовик не был занят делами. Со времени отъезда брата он заперся у себя в башне, никого не впуская, кроме Оливера, и вел с самим собою тяжкую, жестокую борьбу. То были жуткие дни, двор трепетал перед невидимым властелином, на высшие правительственные органы дождем сыпались из ненавистной башни приказы об арестах, взысканиях, смещениях с должности. Когда этот человек встречался лицом к лицу с какой-либо внешней силой или внутренней страстью, которую ему не удавалось еще привести к повиновению, он неизменно уединялся от всего мира; так поступил он и на этот раз. Мучительно страдая от неверия в собственные силы, он доводил внешние проявления самодержавной воли до степени подлинной тирании. А боролся он с неведомым дотоле врагом — с мощью собственного чувства; он знал, что должен побороть его во что бы то ни стало, в то же время, по какой-то странной, болезненной ассоциации представлений, безумно боялся внезапного наступления старческого бессилия; и вот, в перерывах между припадками тоски, он лютовал как никогда, забрасывая притаившийся в страхе двор и доведенную до отчаяния страну доказательствами непреклонного и нерушимого самовластия. Оливер, которому легко было бы предотвратить слишком явный произвол, смягчить самые грубые, самые капризные выходки расходившегося властелина, ни во что не вмешивался. Вся внутренняя борьба протекала на его глазах, он знал, в чем дело, и понимал, что Людовику нужна отдушина.
Эти дни были жуткими и для короля. В тот вечер, когда уехал Карл, и уже были отправлены курьеры к гроссмейстеру и королеве, Людовик сидел с Оливером в кабинете; он молчал, снедаемый тайным беспокойством, и в мозгу его вертелся один лишь вопрос, почему Анна не идет?