Время десерта кончилось, со стола убрали. Я ничего не поел.
Аббат встал и сложил ладони. Восемьдесят четыре руки сложились вслед за ним, четыреста двадцать пальцев переплелись в благодарности. Свисток. В сторону спален потянулась очередь. Остались лишь те, кто должен был мыть посуду.
— Ты — останься, — сказал мне священник.
Далекий сверхзвуковой «бум».
Он открыл Библию. Вблизи этот человек казался не таким высоким, но гораздо темнее. Он подкармливал эту черноту, подкрашивая волосы. Его лицо без возраста, этот красивый овал, едва расширенный слишком выдающейся челюстью, был полной противоположностью пятнам и складкам Ротенберга. И тем не менее: аббат внушал беспокойство, а Ротенберг — умиротворение. Все дело во взгляде. Прозрачная чистота в глазах моего старого учителя и холодная, как бритвенная сталь, серость — у священника.
Он показал мне на стул в опустевшей трапезной.
— Ты знаешь, почему ты здесь, в приюте «На Границе»?
— Из-за родителей…
— Что?
— У меня больше нет родителей.
— Ты ошибаешься.
Аббат подтолкнул ко мне Библию и постучал по одному абзацу:
— Читай. Псалом шестьдесят семь, стих шестой.
— «Отец сирот и защитник вдов — Бог в святом жилище Своем».
— Продолжай.
— «Бог дает одиноким дом, выводит узников и дает им преуспевание, а непокорные живут на иссохшей земле».
Фраза была подчеркнута карандашом.
— А непокорные живут на иссохшей земле, — прошептал священник. Он вздохнул и положил руку мне на плечо: — Полагаю, ты голоден?
— Да, отец мой, очень голоден.
— Хорошо. Вкуси Господа нашего.
В тот вечер впервые в жизни я молился. Вернувшись в свой склеп, я лег на кровать пятьдесят четыре, прижал руки к груди, как примерный христианин, и воззвал к пыльному царству, к серой луне на том краю мира. И поскольку родители не научили меня обращаться к Богу, а поговорить с Бетховеном я не мог — гения по таким мелочам не беспокоят, — я взывал к другому герою, другому богу, чья работа, возможно, состояла в том, чтобы меня выслушать: «Говорит кровать пятьдесят четыре. Говорит кровать пятьдесят четыре. Ответьте, полковник Майкл Коллинз».
Майкл Коллинз — третий. Тот, чье имя все забыли, настоящий герой «Аполлона-11». Пока остальные резвились на телевизионные камеры, пока их забрасывали конфетти, в трехстах восьмидесяти четырех километрах Майкл Коллинз вертелся вокруг Луны на борту «Колумбии». В конусе из металла и каптона, запущенном на скорости в пять тысяч восемьсот километров в час, он ждал самого сложного момента всей миссии, о котором не рассказывали по телевидению, — момента, когда он должен будет забрать товарищей в точке размером со спичечную головку, как только те поднимутся с поверхности. Малейшая ошибка Коллинза, сомнение, дрогнувшая рука, неверный расчет — и «Колумбия» врежется в лунный модуль или пролетит мимо. Зря только конфетти разбрасывали.
С каждым витком Майкл Коллинз исчезал на сорок семь минут. Без сил, в тени. Он пролетал над обратной стороной Луны. Семьдесят пять тысяч миллиардов и миллиардов тонн серого камня между ним и Землей. Сорок семь минут без малейшей возможности связаться с остальным миром. Сорок семь минут тишины, сорок семь минут непроглядной тьмы. Такого одиночества не знал ни один человек со времен Адама, как говорило НАСА позже, двадцать четвертого июля тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, по всем радиостанциям мира.
«Говорит кровать пятьдесят четыре. Говорит кровать пятьдесят четыре. Ответьте, Майкл Коллинз».
Майкл Коллинз не ответил. Не в этот раз.
~
Служащие, ручонки, тени. Сотрудники приюта «На Границе», шестеренки, приводящие в движение эту гигантскую машину, от адского парового котла до грифельных досок, — это мы, воспитанники. Мытье полов, натирание паркета, стирка, кухня. Сорняки, посуда, воск. Все было организовано так, чтобы в приюте работало как можно меньше пришлых. Каждый сирота, в зависимости от возраста, ежедневно занимался общественным трудом примерно два часа, с пяти до семи вечера.