Горячка продолжалась двенадцать дней. Пришлось пригласить врача из Лурда, но и это не помогло. Сестра Анжелика шептала, что надо меня спустить туда, в черный город падших ангелов, что подобный аномальный жар — точно дело рук дьявола.
Прокурор Республики закрыл мое дело без разговоров.
Длинными синусоидами со мной разговаривали голоса. Я ловил радиоволны со всей вселенной. Двенадцать дней я не был сиротой. Мама выжимала полотенце и клала его мне на лоб. Отец заставлял глотать горькие лекарства: «Для твоего же блага, этот старинный рецепт из венецианского гетто нам дал Ротенберг». Несколько раз я видел, как Момо корчится на соседней кровати в медпункте — и днем, и ночью. Если он не бился в эпилептическом родео, то пристально смотрел на меня, изо всех оставшихся сил прижав к груди плюшевого осла. Изо всех оставшихся мне сил я отворачивался. Если реальностью был Момо, я предпочитал горячку, ее глухие волны, ватные объятия и темную дрожь. Я предпочитал сгорать в ярком огне видений.
Антибиотики делу не помогли. Я мог бы сказать им всем, что моя болезнь не лечится пенициллином, припарками, и даже ночные сеансы экзорцизма, которые тайком проводила сестра Анжелика, читая по книжонке, похожей на мой учебник физкультуры, тоже не помогут. Настоящей проблемой были слезы.
Я избегал этой темы как мог. Но когда-нибудь придется поговорить о слезах. С крушения самолета, с единения моей семьи и металла в огненном тигле, я не проронил ни слезинки. Я просто их не нашел, шептал психолог. Хотя искал. Но я мог сколько угодно стараться, думать о гробах родителей, о невыносимом гробике, послушно вставшем с ними в ряд в день похорон, о разделяющем их дереве, лишающем права на любое прикосновение, — ничего не происходило. Но вселенная требовала. Мои слезы существовали, и этот невыплаченный долг стал причиной разъедающей тело болезни.